Том 1. Юмористические рассказы
Шрифт:
— Однако!
Больше ничего. Только это «однако» и было.
За обедом он ничего не ел и был очень задумчив. Потом, во время кофе, попросил невесту повернуться на минутку в профиль. Затем выскочил и уехал.
На другое же утро невеста получила от него уведомление, что он не создан для семейной жизни. И все было кончено.
Недавно одни мои добрые знакомые чуть было не отвезли свою единственную дочь в лечебницу для душевнобольных. Я навестила несчастных родителей, и они рассказали мне следующее: недели две тому назад отправилась их дочь в фотографию за
— Несчастная! — урезонивала ее мать. — Опомнись.
— Не могу я опомниться, — отвечала безумная, — когда у меня правая сторона носа втрое толще левой, когда она доминирует над лицом.
Так и сказала: доминирует. Каково это матери выслушивать!
К обеду она, однако, как будто и поуспокоилась, зато ночью прокралась в комнату отца, стащила бритву и сбрила себе правую бровь, а утром побежала к дантисту и умоляла, чтоб он распилил ей рот с левой стороны. Тут ее, голубушку, и сцапали.
Наняли в лечебнице комнату, стали собирать вещи. Вдруг слышат — кричит прислуга истошным голосом.
Кинулись к ней, глядят, а у нее в руках барышнина карточка. Описывать карточку я не стану, хоть мне ее показывали; еще, пожалуй, подумают, что я подражаю Эдгару По. Скажу одно: мать пролежала два дня в истерике, отец подал в отставку, кухарка сделалась за повара и потребовала прибавки жалованья…
Теперь они уезжают из Петербурга, где оставляют столько тяжелых воспоминаний…
Была я на днях в фотографии и дожидалась, чтобы мне выдали пробные карточки одной знакомой дамы. Сижу, жду. Высокая, тощая особа роется в книгах и квитанциях с видом оскорбленного достоинства.
Вдруг звонок. Входит энергичный, оживленный господин и спрашивает свой портрет. Тощая особа оскорбляется еще глубже и с холодным презрением подает ему карточку. Господин несколько изумленно смотрит, затем начинает добродушно улыбаться.
— Ха! Это который же я?
Особа «холодна и бледна как лилия» и молча указывает длинным перстом.
— Ха! Ну и р-рожа! Отчего это щеку-то так вздуло?
— Такое освещение.
— А нос отчего эдакой, pardon, клюквой?
— Такой ракурс.
— Гм… Уди-витель-но! А где шея? Где моя шея?
— Шея у вас вообще очень коротка, а тут такой поворот.
— Зачем же вы, черт возьми, pardon, так меня посадили?
Несколько минут тягостного молчания.
— А это кто же рядом со мной сидит?
— Это? — (Беглый взгляд на карточку.) — Разумеется, ваша супруга.
— Супруга? — в ужасе переспрашивает господин. — Ишь ты! Как же она могла здесь выйти, когда я с ней еще в девяносто шестом году разошелся. Когда она, pardon, живет в Самаре у тетки.
— Фотография не может быть ответственна за поведение вашей жены.
— Позвольте! Да ведь это, верно, Сашка, pardon. Александр Петрович, с которым я приходил сниматься! Ну конечно! Смотрите, вон и сюртук его…
— Фотография не может быть ответственна за костюмы ваших приятелей.
Господин сконфузился и попросил завернуть карточки, но вдруг остановил тощую особу и робко спросил:
— Не можете ли вы мне сказать, чей это ребенок вышел там у меня на коленях.
Особа долго и внимательно рассматривает карточку, подходит к окну, зажигает лампочку и, наконец, холодно заявляет:
— Это вовсе не ребенок. Это у вас так сложены руки.
— Не ребенок? А как же вон носик и глазки?
— Впрочем, тем лучше, тем лучше! Мне, pardon, было бы ужасно неудобно и даже неприятно, если бы это оказался ребенок… Ну, куда бы я делся с маленьким ребенком на руках?
— Фотография не может быть ответственна.
— Ну да! Ну да! Очень рад. Но все-таки — удивительная игра лучей.
Он ушел. Мне выдали карточку моей знакомой, где она, почтенная старуха, начальница пансиона, была изображена с двумя парами бровей и одним лихо закрученным усом, который, впрочем, при внимательном рассмотрении через лупу оказался бахромкой от драпировки. Но я уже знала, что фотография не может быть ответственна.
Я не захотела огорчать бедную женщину и бросила карточку в Екатерининский канал.
Все равно там рыба дохнет.
Часто приходится встречать людей бледных, расстроенных, страдающих странным недугом. Они робко спрашивают у знакомых, не кривое ли у них лицо? Не косит ли глаз? Не перегнулся ли нос через верхнюю губу? И на отрицательный ответ недоверчиво и безнадежно отмахиваются рукой.
Их жалеют и им удивляются.
Но я не удивляюсь. Я знаю, в чем дело. Знают также и те, кто перемигивается по ночам высоко под крышами, под самым черным небом.
Они поют…
Они начинают петь с шести утра. Из окна моей комнаты я могу видеть прачечную, где они работают, и вылетающие из дверей клубы белого пара, словно пронизанного стальными вибрирующими нитями, их звонкими и глухими, резкими и тягучими разнообразно-ужасными голосами.
От голосов этих нельзя ни укрыться, ни спастись. Они найдут и разыщут вас всюду, они прервут ваш сон, оторвут ваше внимание от работы, от интересной книги и, незримым тонким крючком подцепив вашу протестующую и негодующую душу, потянут ее в царство пошлости, из которой рождены.
Нужно бежать, прямо бежать на улицу, — мелькает в голове. Но вы бросаете взгляд на письменный стол, где лежит неоконченная работа, вспоминаете раскаленные камни мостовой и остаетесь дома.
А они поют, поют, поют… Репертуар их песен самый несложный, но к нему никогда нельзя привыкнуть, как не могли привыкнуть дети Якова Д'Арманьяка к тому, что, по приказанию Генриха VIII, им выдергивали каждый день по одному зубу; не могли, несмотря на все однообразие этой пытки.
Куда уплыла широкая стонущая волна старой русской песни, с ее грустными, захватывающими переливами, с наивными бессознательно-красивыми словами? Неужели она бесповоротно вытеснена безобразными и бессмысленными фабричными напевами? В глуши Могилевской губернии, на расстоянии более ста верст от железной дороги, деревенские бабы распевают «Канхветка моя, лядинистая». Этот гостинец, вместе с безобразными «модными» кофтами, принесли им мужья из далеких городов, куда они ходят на заработки.