Том 1. Здравствуй, путь!
Шрифт:
Она выступала на вечере самодеятельности в живых картинах. Ее заставили переодеться в спортивный костюмчик, открытый и обрезанный со всех концов настолько, что был вряд ли больше того листочка, которым библейская Ева прикрыла свою наготу, уходя из рая. С такими же полуодетыми подругами она маршировала под гармошку, размахивала руками, выгибала спину, откидывалась назад, поднималась на плечи подругам, сама поднимала их на своих плечах, наклонялась то на один бок, то на другой. Получалось красиво.
Зрители уханьем и топотаньем ног выражали свое удовольствие, то и дело вызывали:
— Грохотову! Шуру!
Она выходила, честно стараясь оправдать общий восторг, выискивала новые положения и грации. Сам Грохотов сидел в первых рядах и внимательно следил за женой: она впервые появилась перед ним со всем богатством движений, черт и красок. Ему почти не верилось, что перед ним она, которая спит с ним на одном топчане и, возможно, будет иметь от него ребенка.
Заставил его насторожиться разговор за спиной.
— Вот это бабка так бабка! — говорил сиплый пропитой голос. — Я бы за одну ночь отдал ей годовой заработок со всеми сверхурочными.
— Годовой, дешево хочешь! Такую в нашем положенье за всю жизнь не подцепишь. Под насыпью не валяются, — откликался заливистый с хохотком в глубине горла.
— Бывает — даром уходят. Может, и эта… ты не пробовал подводить турусы?
Как знать, как. Глазенки у нее стромкие. Кольки, то экскаваторного машиниста, жена. Дураку чумазому счастье.
— Уйдет к инженерчику, уйдет! Разглядят добродетели и отобьют. Поди уж сичас записочки строчат. Почту выдумают и перешлют.
У Грохотова онемела шея. Он с усилием обернулся. Говорили два шофера через скамью от него. Он встал, несколько одновременных желаний расперло грудь. Разбить шоферам морды. Крикнуть жене: «Послушай, что говорят, послушай!» Изувечить ее — не будь красивой. Он громко вздохнул и перешел в темный угол.
Но и там в разбуженные, ставшие остро-чуткими уши заполз шепот:
— Не устоит ни за что! Здесь любой, самой упорной женщине не устоять. Если уж кто не хочет делить свою жену с другими, пусть лучше не привозит. Шутка ли, какой нажим: деньги, уговоры, подарки — все, что ни захочешь, — говорил незнакомый Грохотову рабочий.
Грохотов последовал глазами за взглядом говорившего. Сотни блестящих глаз — и все глядят на сцену.
«На нее, на мою Шурку, оценивают, сдирают с тела последний лопух».
Инженер Леднев глядит туда же, на сухих, трудно сгибающихся губах кривая усмешка. «Черт разберет, что значит она». Грохотов оглядывает лица, явственно чувствует волну вожделения, идущую из зала на сцену, чувствует, как она оттирает его, поднимается весь потный и уходит с злобной мыслью: «Дура… Разнаготилась и довольна».
В дверях он замечает Гонибека. Тот стоит с опущенной головой и нервно перебирает пуговицы своей
Шура, запыхавшаяся и вся до ногтей залитая румянцем, последний раз вышла с гитарой, исполнила коротенький вальсик и убежала за шпалерную кулису. Объявили танцы, почту. Шуру приглашали танцевать, начали посылать ей записки, но она ушла, не сделав ни одного круга и записки сунув в карман нечитаными. Она израсходовала всю бодрость тела и духа и не могла уже ответить ничем на любой даже самый неистовый восторг.
С первых же дней, именно в тот вечер, когда Гонибек снова овладел уменьем играть и петь, Шура подметила, что ее появление радует не только мужа. В последнее время она постоянно убеждалась в этом. При встречах ей все улыбались, в палатке всячески оберегали ее покой: приносили чай, не шумели, не пьянствовали с прежней откровенностью, аккуратней топили железку.
Роль излучающей свет, объединяющей и привлекающей к себе самых разных людей льстила Шуре, и она охотно перешагнула из круга узкосемейных радостей на простор сорадования со многими: рассыпала улыбки, ласковые слова, играла почти по всякой просьбе на гитаре. А подумать, чем привлекает она людей, за какими плодами тянутся они, ей не пришло в голову.
После живых картин Шура шла домой усталая и еле удерживала последние крупинки убегавшей от нее радости. Повстречался Гонибек.
— Что, мой желтенький? — прошептала она. — Дай-ка мне руку!
— Ничего, Шура, хорошо, — глухо проворчал казах. — Только не ходи больше туда.
— Почему это? Все не пойдут, кто же будет проводить культработу?
— Ходить можно… Только не надевай того, короткого, платья.
Не догадываясь о всем значении его просьбы, она все же поняла, что случилось что-то значительное, и опустила голову.
Подошел муж, отпихнул Гонибека, схватил жену за рукав шубейки и злобно зашумел:
— Тебя не интересует, что говорили там, когда ты кривлялась и бегала нагишом? Пойдем! — Он потащил ее в ту самую впадину, куда однажды спускался Леднев. Он прыгал по сугробам, рывками дергая Шуру. Она волочилась за ним развинченная и растрепанная на ослабевших, подгибающихся ногах. Рядом с ними прыгала черная тень, напоминающая волка и полузадушенную овечку.
Сзади поодаль шел Гонибек.
— Что случилось? Ты чего развоевался — перепил, свихнулся? — недоуменно бормотала Шура.
— Выставляешься на весь Турксиб нагишом и еще спрашиваешь, «что случилось»!
— Не нагишом, — запротестовала она.
— Но и не одетая, — упрекал муж.
— Не одна я.
— Но и не все. Шолпан не было среди вас, таких.
— У нее отсталые восточные взгляды.
— Зато у тебя слишком уж передовые, изгибалась больше всех, не нашлось дурей тебя. А Шолпан — умница. Она и улыбнется, и поклонится, и пошутит, но нагишом вроде тебя не пойдет, Ты же теперь вся обхватанная, облапанная, грязная.