Том 10. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1863-1893.
Шрифт:
Молчание.
– Вам надо идти? Тогда до свиданья.
Молчание.
– Да, по—моему так. До свиданья.
Молчание.
– Хорошо, в четыре часа, я буду готова. До свиданья.
Молчание.
– Очень благодарна, очень. До свиданья.
Молчание.
– Да нет, нисколько!.. совсем не устала… Какая?.. Ах, как я счастлива слышать это от вас. До свиданья. (Вешает трубку и говорит: «Ох, прямо рука отвалилась!»)
Мужчина просто сказал бы: «До свиданья» – и на этом кончил. Но женщины – нет! Они не таковы, – я это говорю в похвалу им, – резкость им не по нраву.
ЛЮБОПЫТНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ
Этот рассказ я слышал от знакомого майора и записал его со всей точностью, на какую был способен.
Зимой 1862/63
Скажите, пожалуйста, здесь записывают рекрутов?
Да.
Не запишете ли вы меня, сэр?
Боже мой, конечно нет! Ты слишком молод, мой мальчик, и слишком мал.
На его лице отразилось разочарование, быстро сменившееся глубоким унынием. Он медленно повернулся, словно собираясь уходить, затем снова взглянул на меня и сказал голосом, хватающим за сердце:
У меня в целом свете нет ни дома, ни друга. Если бы только вы могли записать меня!
Но об этом, конечно, не могло быть и речи, что я и сказал ему так мягко, как только сумел. Затем предложил ему погреться у печки и добавил:
— Подожди, я дам тебе чего—нибудь поесть. Ты проголодался?
Он не ответил, да и не нужно было отвечать: признательность, отразившаяся в его больших кротких глазах, была красноречивее любых слов. Он подсел к печке, а я продолжал писать. Изредка я украдкой посматривал на него. Я заметил, что хотя его одежда и обувь в грязи и порваны, но сшиты хорошо и из хорошего материала. Это наводило на размышления. Вдобавок у шло был тихни мелодичный голос, глубокие печальные глаза; его манеры и обращение говорили о хорошем воспитании; очевидно, бедняга попал в беду. В общем, я заинтересовался.
Однако постепенно я углубился в работу и совсем забыл о мальчике. Не знаю, сколько времени это продолжалось, но наконец я случайно поднял глаза. Мальчик сидел ко мне спиной, по мне была видна одна щека, и по этой щеке катились слезы.
«Господи помилуй, — сказал я себе. — Я совсем забыл, что бедный малый голоден». И, желая искупить свою жестокость, сказал:
Пойдем, паренек, пообедаешь со мной. Я сегодня один.
Он снова обратил ко мне благодарный взгляд и весь просиял. У стола он подождал, положив руку на спинку стула, пока я сяду, и лишь потом сел сам. Я взял нож, вилку... да так и застыл: мальчик, склонив голову, читал про себя молитву. Тысячи смутных воспоминании детства нахлынули на меня, и я вздохнул, подумав, как далеко отошел я теперь от религии, от бальзама, который она проливает на израненные души, от ее утешения и поддержки.
За едой я заметил, что юный Уиклоу — его звали Роберт Уиклоу — умеет обращаться с салфеткой; одним словом, не вдаваясь в подробности, скажу, что мальчик этот явно был хорошо воспитан. Меня покорила его простодушная искренность. Говорили мы главным образом о нем, и мне не стоило труда выведать всю его историю. Когда он сказал, что родился и рос в Луизиане, мое расположение к нему еще более возросло, потому что я и сам некоторое время жил в тех краях. Я знал все о «прибрежном» районе Миссисипи, любил эти места и не настолько давно уехал оттуда, чтобы охладеть к ним. Мне приятно было даже просто слышать от него знакомые имена и названия — настолько приятно, что я нарочно направлял разговор так, чтобы ему приходилось произносить их. Батон—Руж,
Когда разразилась война, он с больной теткой и отцом жил близ Батон—Руж, на большой богатой плантации, принадлежавшей их семье уже полвека. Отец его был противником отделения южных штатов и подвергался за это всевозможным гонениям, но оставался верен своим взглядам. Наконец однажды ночью люди в масках подожгли их усадьбу, и им пришлось спасаться бегством. Их преследовали, им приходилось все время переезжать. Они испытали бедность, голод, несчастья. Больная тетка вскоре отмучилась: бедствия и жизнь без крова убили ее; точно бездомный бродяга, она скончалась в открытом поле, под проливным дождем, в грозу. Вскоре после этого отца захватила вооруженная шайка и, как ни просил и ни молил Роберт, несчастного повесили на глазах у сына. (Когда мальчик рассказывал об этом, глаза его гневно сверкнули, и он произнес, словно про себя: «Пускай мне нельзя записаться, но я все равно найду способ, найду».) Как только отец испустил дух, сыну объявили, чтобы он в двадцать четыре часа покинул этот край, иначе ему плохо будет. Toй же ночью он пробрался на берег реки и спрятался у причала плантации. Вскоре подошел «Дункан Ф. Кеннер», Роберт подплыл и забрался в ялик, привязанный за кормой. Еще затемно судно подошло к Якорному причалу, и он выбрался на берег. Оставалось пройти три мили, от пристани до улицы Добрых Детей, где наш дядя Роберта, тут его беды на время кончились. Но этот дядя тоже стоял за северян и вскоре решил покинуть Юг. Вместе с дядей Роберт Уиклоу тайком уехал на паруснике, который в должный срок доставил их в Нью—Йорк. Остановились они в Астор—Хаусе. Некоторое время Уиклоу жил неплохо, разгуливал но Бродвею и дивился жизни и обычаям северян; но вскоре все переменилось — и не к лучшему. Поначалу дядя был весел, но зачем им овладели тревога и уныние; дальше — хуже, он стал угрюм и раздражителен, говорил, что деньги кончаются, а новых ждать неоткуда: «И на одного не хватит, не то что на двоих». Однажды утром он исчез — не появился к завтраку. Мальчик справился в конторе, и ему сказали, что дядя накануне вечером оплатил счет и уехал, кажется в Бостон, а может, и еще куда—нибудь.
Малый остался один, без родных и без друзей. Он не знал, что делать, по решил последовать за дядей и постараться найти его. Он отправился на пристань, тут оказалось, что мелочи в его кармане не хватит на билет до Бостона, хватит только до Нью—Лондона, и он взял билет до этого порта, в надежде, что провидение поможет ему проделать остальной путь. Трое суток он бродил по улицам Нью—Лондона, то тут, то там его из милости кормили и пускали переночевать. Наконец он не выдержал: мужество и надежда покинули его. Если бы только его взяли в армию! Он был бы так благодарен, как никто другой! Если нельзя записаться в солдаты, то, может быть, его возьмут в барабанщики? Он будет так стараться, будет так признателен!
Вот вам, без излишних подробностей, вся история юного Уиклоу, как он мне ее поведал. Я сказал:
Мой мальчик, теперь ты среди друзей, не беспокойся больше ни о чем.
И как заблестели его глаза!
Я позвал сержанта Джона Рейберна — он из Хартфорда и сейчас живет в Хартфорде, может вы его знаете? — и сказал:
Рейберн, поместите этого мальчика с музыкантами. Я запишу его барабанщиком, а вы присмотрите за ним, и пусть его не обижают.
На этом, разумеется, общение командира форта с барабанщиком закончилось, но все равно злая судьба бедного одинокого мальчика тяготила мое сердце. Я следил за ним, надеясь, что со временем он разойдется, воспрянет духом и повеселеет; но дни шли за днями, а перемены все не было. Он держался особняком, вечно был рассеян, задумчив и печален. Однажды утром Рейберн попросил у меня разрешения обратиться по частному вопросу. Он сказал:
Не в обиду будь сказано, сэр, но только музыканты уже до того дошли, что прямо беда, — надо уж кому—нибудь сказать все начистоту.