Том 12. Дневник писателя 1873. Статьи и очерки
Шрифт:
Отношение Достоевского к Некрасову было сложным: оно к 1870-м годам успело пройти различные стадии — от личной и идейной близости в середине 1840-х годов до расхождения и даже вражды в конце 1860 — начале 1870-х годов. В январском и декабрьском выпусках «Дневника писателя» за 1877 г. Достоевский сам рассказал об этом. Но Некрасов неизменно оставался для него значительной личностью, самым любимым из современных поэтов. [74]
Неприемлемость для Достоевского многих сторон творчества Некрасова и его поэтики особенно заметно проявилась как раз в «Дневнике писателя» за 1873 г. (ср. характеристику поэмы «Русские женщины» в статье «По поводу выставки», а также статью «Нечто личное»). Но и здесь он называет Некрасова «истинным нашим поэтом» (с 37).
74
См.: Долинин А. С.Последние романы Достоевского. M.; Л., 1963.С. 64–75 и 128–133; Туниманов В.Достоевский и Некрасов // Достоевский и его время. Л., 1971. С. 33–66; Евнин Ф.Достоевский и Некрасов // Рус. лит. 1971. № 3. С. 24–48; Гин M.Достоевский и Некрасов//
Сформулированные в статье о Власе идеи Достоевского о народе и народном искании правды вызвали заметный резонанс в современной литературе и критике. Ни либеральная, ни, в особенности, демократическая критика не могли согласиться с той трактовкой народа, которую обосновывал Достоевский. Постоянный антагонист «Гражданина» — «Голос» откликнулся на «Власа» в № 60 от 1 марта 1873 г. Здесь в фельетоне из серии «Литературные и общественные курьезы» содержится резкий выпад против автора «Дневника». [75]
75
Автором «Литературных и общественных курьезов» был А. Г. Ковнер (1842–1909), вступивший в 1877 г. в переписку с Достоевским. Его письмо от 26 января 1877 г. было использовано в мартовском выпуске «Дневника писателя» за 1877 г. О Ковнере см.: Гроссман Л. П.Исповедь одного еврея. M., 1924, Достоевский Ф. M.Письма. M.; Л., 1936. T. 3. С. 377–382, а также наст. изд. T. 14.
Фельетонист «Голоса» иронически замечает, что Достоевский «мечтает о нашем „предызбранном назначении“ только в далеком будущем <…> Ведя нас по такому скользкому и скептическому пути, г-н Достоевский, чего доброго, допустит и науку, и цивилизацию, и европейский прогресс, и всякие дьявольские наваждения… При чем же останемся мы? Чем же мы станем щеголять перед „человечеством“? Неужели „Власами“, которые спасут и себя, и нас, и Европу? Оно, конечно, и от „Власов“ всякое спасение лестно и приятно… Но беда в том, что сами „Власы“ о своих спасительных силах ничего не знают и более чем кто-нибудь напоминают о своем обезьяньем происхождении». Поэтому, заявляет фельетонист «Голоса», надо или изменить жизнь «Власов», «снять с них гнет бедности и невежества», чтобы они действительно могли спасти себя и «нас с вами», или надо отказаться от идеи их предызбранности. «Понимаете ли вы теперь, как курьезно быть автором „Мертвого дома“ и верить в очистительное назначение каторги, писать сегодня „Бедных людей“, „Униженных и оскорбленных“, а завтра „Бесов“ и „Дневник писателя“? Чувствуете ли, как курьезно на одной странице возлагать все свои надежды на темных „Власов“, которые должны обновить мир, а на другой — роптать на тех же „Власов“ за то, что они слишком снисходительны к преступникам? Уместно ли в одно время скорбеть о народных несчастиях, а в другое — проповедовать страдание как главную, коренную народную потребность? Стоило ли вести знакомство с Белинским, Герценом и др., чтоб потом примкнуть к Аскоченским и Мещерским?» — заключает он.
Настойчиво возвращались к образу Власа представители народнической литературы в своей полемике с Достоевским о народе и будущем России. Особенно значительны в этом смысле выступления H. К. Михайловского и Г. И. Успенского. В февральском номере «Отечественных записок» за 1873 г. появилась большая статья H. К. Михайловского, посвященная анализу «Бесов», где он рассматривает «Дневник писателя» как комментарий к «Бесам», особенно подробно останавливаясь на «Власе». Критик отмечает, что у «Власа» в толковании Достоевского много общего со Ставрогиным: та же потребность, «дойдя до пропасти <…> заглянуть в самую бездну» и, с другой стороны, «потребность искупить дерзость, грех». [76] Михайловский указывает и разницу: «И Влас и Ставрогин одинаково чувствуют „наклонность к преступлению“ <…> наклонность согрешить для греха, для сильного ощущения. Но Власа этот грех не выбивает из его жизненного седла окончательно; в конце концов даже укрепляет в нем. Он идет искупать свой грех и в страдании искупления находит примирение с самим собой. Ставрогин этого сделать не в силах. Он падает окончательно именно потому, что не может или не хочет принять на себя крест·вернее сказать, не может, сил не хватает, хоть его и тянет к этому». Так трактует Михайловский характер Ставрогина, этого «citoyen du monde», и являющийся параллелью к нему характер грешника из народа. Спор с Достоевским критик ведет по поводу обоих этих характеров. Достоевский готов преклониться перед народной правдой, видит спасение в народе. Михайловский же отмечает неоднородность этой правды, где есть и ценные ростки, и плевелы, как «на одной и той же поляне можно найти и съедобный гриб и поганку». [77] В подтверждение этого Михайловский приводит две народные легенды из сборника Афанасьева «Народные русские легенды» (M., 1859, № 28 и 30), в которых речь идет о грехе и его искуплении. В одной легенде грешник искупил свой грех тем, что убил страшного разбойника, в другой, сделав то же самое, грешник, по словам Господа, взял на свою душу и грех убитого им. Михайловский делает вывод, что следует выбирать «из народной правды то, что соответствует <…> общечеловеческим идеалам», тщательно оберегать «это подходящее» и при помощи его изгонять «неподходящее». Достоевский же, по его мнению, из числа тех людей, которые «навязывают народу свои общечеловеческие идеалы и стараются не видеть неподходящего». [78]
76
Отеч. зап. 1873. № 2. Отд. II. С. 329
77
Там же. С. 338.
78
Там же. С. 338.
По предположению M. Гина, полемика Михайловского с Достоевским оказала воздействие на Некрасова, который в 1876 г., работая над «Пиром на весь мир», легендой «О двух великих грешниках», созданной под влиянием упомянутой Михайловским легенды из сборника Афанасьева, ответил Достоевскому. «Легенду о Кудеяре, — замечает M. Гин, — рассказывает в поэме монах, слышавший ее в Соловках от „инока, отца Питирима“, и преподносится она в религиозном обрамлении — начинается и кончается словами: „Господу богу помолимся“ <…> Монашеской легенде Достоевского Некрасов противопоставляет свою „монашескую“ легенду, прямо противоположную
79
Гин M.Об отношении Некрасова с народничеством 70-х годов // Вопр. лит. 1960. № 9. С. 118.
80
Отеч. зап. 1881. № 2. Отд. II. С. 262
К образу Власа Михайловский — критик и публицист — возвращался неоднократно. Так, в 1875 г. в «Записках профана», полемизируя с П. П. Червинским, идеализировавшим русскую деревню, он снова говорит о Власе Достоевского. [81] А в 1876 г. в очерках «Вперемежку», касаясь эпилога романа «Подросток», критик опять упомянул о Власе. [82]
В 1880 г. в статье «Секрет», написанной в связи с Пушкинской речью Достоевского, об его интерпретации образа Власа вспомнил Г. И. Успенский, имея в виду февральский выпуск «Дневника писателя» за 1877 г. Говоря о том, какую характеристику Достоевский дает западноевропейскому и русскому положению дел, Успенский упрекает писателя в отсутствии трезвого реализма, когда речь идет о России. «Ни о положении вещей в данную минуту, ни о прошлом, из которого оно вышло, нет ни одного слова, — замечает Успенский, полемизируя с Достоевским. — На каждом шагу задаешь себе вопросы: какую-такую злобу дня разрешу я, если, подобно Власу, буду, с открытым воротом и в ярмяке, собирать на построение храма божия? Если ту же, какая в Европе, то почему же там дело должно кончиться дракой, а не Власом? Если другую какую-нибудь, русскую злобу, особенную, то какую именно? <…> В Европе вот, говорит г-н Достоевский, буржуа не дает пролетарию жить на свете… А у нас есть ли что-нибудь в этом роде? Для кого устроены банки всевозможных рядов и видов, кто играет на бирже, съедает миллионы гарантий и субсидий? И достаточно ли в таких делах Власа, собирающего на построение храма божия?» [83]
81
Там же. 1875. № 12. Отд. II. С. 290.
82
Там же. 1876. № 1. Отд. II. С. 151. Ср.: наст. изд. T. 8. С. 773.
83
Успенский Г. И.Полн. собр. соч. M; Л., 1953. T. 6. С. 440–441.
В статье «О Писемском и Достоевском» H. К. Михайловский подвел итог своим многочисленным высказываниям о Достоевском. Коснулся он и «Власа», отметив, что образ этот свидетельствует, «до какой степени скудно и односторонне было в Достоевском понимание народной души. Вся эта душа резюмировалась для него в чувстве греха и жажды страдания…». [84] Вместе с тем критик-демократ писал об отношении Достоевского к народу: «Пусть Достоевский скудно и односторонне понимал народную душу, но он горячо любил народ, желал ему добра и видел в нем надежду России. Это правда. И великая честь за это покойнику». [85]
84
Отеч. зап. 1881. № 2. Отд. П. С. 262.
85
Там же. С. 263.
Бобок *
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 5 февр. № 6. С. 162–166) с подписью: Ф. Достоевский.
Рассказ был задуман в январе 1873 г. Черновой автограф начала статьи «Мечты и грезы», опубликованной Достоевским лишь в мае, содержит сентенцию об удивлении, вошедшую в рассказ «Бобок». В автографе сентенция была связана с рассуждениями о суде над Нечаевым, отчет о котором публиковался в «Правительственном вестнике» (Правит. вести. 1873. 2 янв. № 10) и других газетах, и размышлениями над книгой социолога А. И. Стронина «Политика как наука» (СПб., 1872). Почти полностью перенеся из чернового автографа статьи «Мечты и грезы» мысль об удивлении и последующую реплику «одного из моих знакомых», Достоевский устранил намеки на конкретные злободневные причины, способствовавшие рождению сентенции.
Замысел рассказа связан с появлением в газете «Голос» журнальной заметки Л. К. Панютина (1831–1882; псевдоним «Нил Адмирари»). Внимание Достоевского привлекло следующее место в этой заметке: «„Дневник писателя“ <…> напоминает известные записки, оканчивающиеся восклицанием: „А все-таки у алжирского бея на носу шишка!“ Довольно взглянуть на портрет автора „Дневника писателя“, выставленный в настоящее время в Академии художеств (имеется в виду известный портрет работы В. Г. Перова — Ред.), чтобы почувствовать к г-ну Достоевскому ту самую „жалостливость“, над которою он так некстати глумится в своем журнале. Это портрет человека, истомленного тяжким недугом» (Голос. 1873. 14 янв № 14).
Герой «Бобка» так отвечает на недостойную выходку Панютина: «Я не обижаюсь, я человек робкий; но, однако же, вот меня и сумасшедшим сделали. Списал с меня живописец портрет из случайности: „Все-таки ты, говорит, литератор“. Я дался, он и выставил. Читаю: „Ступайте смотреть на это болезненное, близкое к помешательству лицо“.
Оно пусть, но ведь как же, однако, так прямо в печати? В печати надо все благородное; идеалов надо, а тут…».
Заканчивается рассказ прямым упоминанием портрета Достоевского: «Снесу в „Гражданин“, там одного редактора портрет тоже выставили».