Том 13. Дневник писателя 1876
Шрифт:
Я сообщу г-ну Спасовичу, что в Сибири в гошпитале, в арестанских палатах, мне случалось видеть спины только что приходивших сейчас после наказания шпицрутенами (сквозь строй) арестантов, после пятисот, тысячи и двух тысяч палок разом. Видел я это несколько десятков раз. Иная спина, верите ли мне, г-н Спасович, распухала в вершок толщины (буквально), а, кажется, много ли на спине мяса? Они были именно этого темно-багрового цвета с редкими рассечениями, из которых сочилась кровь. Будьте уверены, что ни один из теперешних экспертов-медиков не видывал ничего подобного (да и где нам в наше время увидеть?). Эти наказанные, если только получали не свыше тысячи палок, приходили, сохраняя всегда весьма бодрый вид, хотя бывали в видимо сильном нервном возбуждении, и то только в первые два часа. Никто из них, сколько ни запомню, в эти первые два часа не ложился и не садился, а лишь всё ходил по палате, вздрагивая иногда всем телом, с мокрой простыней на плечах. Всё лечение состояло в том, что приносили ему ведро с водой, в которое он изредка обмакивал простыню, когда та обсыхала на его спине. Всем им, сколько ни запомню, ужасно хотелось поскорее выписаться из палаты (потому что предварительно долго под судом сидели взаперти, а другим просто хотелось поскорее опять учинить побег). И вот вам факт: такие наказанные на шестой, много на седьмой день после наказания почти всегда выписывались, потому что в этот срок спина успевала почта всегда зажить вся, кроме некоторых лишь самых слабых, сравнительно говоря, остатков; но через десять, например, дней всегда уже всё проходило бесследно. Наказание шпицрутенами (то есть на деле всегда
Но я уже сказал выше, почему тут такая путаница; повторю еще: дело в том, что у нас в «Уложении о наказаниях», по показанию г-на Спасовича, насчёт понятия и определения: что именно подразумевать под истязанием? — существует «неясность, неполнота, пробел».
«…Поэтому правительственный сенат, в тех же решениях, на которые ссылается обвинительная власть, определил, таким образом, с другой стороны, что под истязаниями и мучениями следует разуметь такое посягательство на личность или личную неприкосновенность человека, которое сопровождалось мучением и жестокостью. При истязаниях и мучениях, по мнению сената, физические страдания должны непременно представлять высшую, более продолжительную степень страдания, чем при обыкновенных побоях, хотя бы и тяжких. Если побои нельзя назвать тяжкими, а истязания должны быть тяжеле тяжких побоев, если ни один эксперт не назвал их тяжкими, кроме г-на Лансберга, который сам отказался от своего вывода, то, спрашивается, каким образом, можно подвести это деяние под понятие истязания и мучения? Я полагаю, что это немыслимо.
Ну, вот в том-то и дело: в «Уложении о наказаниях» неясность, и клиент г-на Спасовича мог подпасть, в обвинении по истязанию, под одну из самых строгих и неприложимых, во всяком случае, к размерам его преступления статей закона, а по этим статьям ждет весьма уже тяжелое, совершенно не соразмерное с его «деянием» наказание. Ну, казалось, так бы прямо и разъяснить нам это недоумение: «Было, дескать, истязание, да всё же не такое, как определяет закон, то есть не тяжелее всяких тяжких побоев, а потому и нельзя обвинить моего клиента в истязании». Но нет; г-н Спасович уступить ничего не хочет, он хочет доказать, что не было совсем никакого истязания, ни законного, ни беззаконного, и никакого страдания, совсем! Но скажите, что нам-то за дело, что мучения и истязания этой девочки не подходят буква в букву под определение истязания законом? Ведь в законах пробел, сами же вы сказали. Ведь всё же равно ребенок страдал: неужто же не страдал, неужто же не истязали его на самом-то деле, взаправду-то, неужто же можно нам так отводить глаза? Да, г-н Спасович именно это и предпринял, он решительно хочет отвести нам глаза: ребенок, говорит он, на другой же день «играл», она «отбывала урок». Не думаю, чтоб играл. Бибина, напротив, свидетельствует, что когда она осматривала девочку, перед тем как идти жаловаться, «то девочка горько плакала и приговаривала: Папа! Папа!» Ах, боже мой, да ведь такие маленькие дети бывают так скоро-впечатлительны и восприимчивы! Ну что ж из того, что она, может быть, даже и поиграла на другой день, еще с сине-багровыми пятнами на теле. Я видел пятилетнего мальчика, почти умиравшего от скарлатины, в полном бессилии и изнеможении, а между тем он лепетал о том, что ему купят обещанную собачку, и попросил принести ему все его игрушки и поставить у постельки: «Хоть погляжу на них». * Но верх искусства в том, что г-н Спасович совершенно конфисковал лета ребенка! Он всё толкует нам о какой-то девочке, испорченной и порочной, пойманной неоднократно в краже и с потаенным развратным пороком в душе своей, и совершенно как бы забыл сам (а мы вместе с ним), что дело идет всего только об семилетнем младенце, и что это самое дранье, целую четверть часа, этими девятью рябиновыми «шпицрутенами», — не только для взрослого, но и для четырнадцатилетнего было бы наверно в десять раз легче, чем для этой жалкой крошки! Спрашиваешь себя невольно: к чему всё это г-ну Спасовичу? К чему ему так упорно отрицать страдания девочки, тратить на это почти всё свое искусство, так изворачиваться, чтоб нам глаза отвести? Неужели всего только из одного адвокатского самолюбия: «Вот, дескать, не только выручу клиента, но и докажу, что всё дело — полный вздор и смех и что судят отца за то только, что раз посек скверную девчонку розгой?» Но ведь сказано уже, что ему надо истребить к ней всякую вашу симпатию. И хоть у него для этого запасены богатые впереди средства, но всё же он боится, что страдания ребенка вызовут в вас, неровен час, человеческие чувства. А человеческие-то чувства ваши ему и опасны: пожалуй, вы рассердитесь на его клиента; их надо ему подавить заблаговременно, извратить их, осмеять, — одним словом, предпринять, казалось бы, невозможное дело, невозможное уже по тому одному, что перед нами совершенно ясное, точное, вполне откровенное показание отца, твердо и правдиво подтвердившего истязание ребенка:
«25 июля, раздраженный дочерью (показывает отец), высек ее этим пучком, высек сильно и, в этот раз, сек долго, вне себя, бессознательно, как попало. Сломались ли розги при этом последнем сечении — он не знает, но помнит, что, когда он начал сечь девочку, они были длиннее».
Правда, несмотря на это показание, отец все-таки не признал себя на следствии виновным в истязании своей дочери и заявил, что до 25 июля наказывал ее всегда легко. Замечу мимоходом, что воззрение на легкость и тягость и тут дело личное: удары по лицу семилетнему младенцу, с брызнувшей кровью из носу, которые не отрицает ни Кронеберг, ни защитник его, очевидно, и тем и другим считаются наказанием легким. У г-на Спасовича на этот счет есть и другие драгоценные выходки и их много, например:
«Вы слышали, что знаки на локтях образовались почти несомненно только от того, что держали за рукипри наказании».
Слышите: только от того! Хорошо же держали, коли додержали до синяков! О, ведь и г-н Спасович не утверждает вполне, что всё это прекрасно и благоуханно; вот, например, еще рассужденьице:
«Они говорят * , что это наказание выходит из ряда обыкновенных. Это определение было бы прекрасно, если б мы определили, что такое обыкновенное наказание; но коль скоро этого определения нет, то всякий затруднится сказать, выходило ли оно из ряда обыкновенных (это после-то показания отца, что сек долго, бессознательно и внесебя!!!). Допустим, что это так; что ж это значит? Что наказание это, в большинстве случаев, есть наказание, неприменимое к детям. Но и с детьми могут быть чрезвычайные случаи. Разве вы не допускаете, что власть отеческая может быть, в исключительных случаях, в таком положении, что отец должен употребить более строгую меру, чем обыкновенно, которая не похожа на те обыкновенные меры, которые употребляются ежедневно».
Но вот и всё, что соглашается уступить г-н Спасович. Всё это истязание он, стало быть, сводит лишь «на более строгую меру, чем обыкновенно», — но раскаивается даже и в этой уступке: в конце своей защитительной речи он берет всё это назад и говорит: «Отец судится; за что же? За злоупотребление властью; спрашивается, где же предел этой власти? Кто определит, сколько может ударов и в каких случаях нанести отец, не повреждая при этом наказании организма дитяти?»
То есть не ломающий ему ногу, что ли? А если не ломает ноги, то уж можно все? Серьезно вы говорите это, г-н Спасович? Серьезно вы не знаете, где предел этой власти и «сколько может ударов и в каких случаях нанести отец»? Если вы не знаете, то я вам скажу, где этот предел! Предел этой власти в том, что нельзя семилетнюю крошку, безответственную вполне, во всех своих «пороках» (которые должны быть исправляемы совсем другим способом), — нельзя, говорю я, это создание, имеющее ангельский лик, несравненно чистейшее и безгрешнейшее, чем мы с вами, г-н Спасович, чем мы с вами и чем все бывшие в зале суда, судившие и осуждавшие эту девочку, — нельзя, говорю я, дратьее девятью рябиновыми «шпицрутенами», и драть четверть часа, не слушая ее криков: «папа, папа!», от которых почти обезумела и пришла в исступление простая, деревенская баба, дворничиха, — нельзя, наконец, по собственному сознанию говорить, что «сек долго, вне себя, бессознательно, как попало!» — нельзя быть вне себя, потому что есть предел всякому гневу и даже на семилетнего безответственного младенца за ягодку чернослива и за сломанную вязальную иголку! Да, искусный защитник, есть предел всему, и если б только я не знал, что вы говорите всё это нарочно, лишь притворяетесь из всех сил, чтоб спасти вашего клиента, то прибавил бы и еще, собственно для вас самих, что есть предел даже всяким «лирам» и адвокатским «отзывчивостям», и предел этот состоит в том, чтоб не договариваться до таких столпов, до которых договорились вы, г-н защитник! Но увы, вы только пожертвовали собою для клиента вашего и я уже не вправе вам говорить про пределы, а лишь удивляюсь великости вашей жертвы!
V. Геркулесовы столпы *
Но столпы, настоящие геркулесовы столпы, вполне начинаются там, где г-н Спасович договаривается до «справедливого гнева отца».
«Когда обнаружилась в девочке эта дурная привычка, — говорит г-н Спасович (то есть привычка лгать), — присоединившаяся ко всем другим
недостаткам девочки, когда отец узнал, что она ворует, то действительно пришел в большой гнев. Я думаю, что каждый из вас пришел бы в такой же гнев, и я думаю, что преследовать отца за то, что он наказал больно, но поделом, свое дитя, — это плохая услуга семье, плохая услуга государству, потому что государство только тогда и крепко, когда оно держится на крепкой семье… Если отец вознегодовал, он был совершенно в своем праве…»
Постойте, г-н защитник, я пока не останавливаю вас на слове «ворует», употребленном вами, но поговоримте немного про эту «справедливость гнева отца». А воспитание с трехлетнего возраста в Швейцарии у де-Комба, у которых, сами же вы свидетельствуете, девочка испортилась и приобрела дурные наклонности? В таких летах чем же она сама-то могла быть виновною в своих дурных привычках, и, в таком случае, где тут справедливость гнева отца? Я поддерживаю полную безответственность девочки в этом деле, если даже и допустить, что у ней были дурные привычки, и что бы вы ни говорили, вы не можете оспорить этой безответственности семилетнего ребенка. У ней нет еще и не может быть столько ума, чтобы заметить в себе худое. Ведь вот мы все, а может быть, и вы тоже, г-н Спасович, — ведь не святые же мы, несмотря на то, что у нас ума больше, чем у семилетнего ребенка. Как же вы налагаете на такую крошку такое бремя ответственности, которое, может, и сами-то снести не в силах? «Налагают бремена тяжкие и неудобоносимые» * , вспомните эти слова. Вы скажете, что мы должны же исправлять детей. Слушайте: мы не должны превозноситься над детьми, мы их хуже. И если мы учим их чему-нибудь, чтоб сделать их лучшими, то и они нас учат многому и тоже делают нас лучшими уже одним только нашим соприкосновением с ними. Они очеловечивают нашу душу одним только своим появлением между нами. А потому мы их должны уважать и подходить к ним с уважением к их лику ангельскому (хотя бы и имели их научить чему), к их невинности, даже и при порочной какой-нибудь в них привычке, — к их безответственности и к трогательной их беззащитности. Вы же утверждаете, напротив, что битье по лицу, в кровь, от отца — и справедливо и не обидно. У ребенка был какой-то струп в носу, и вы говорите:
«Быть может, пощечины ускорили излияние этой крови из струпа золотушного в ноздре, но это вовсе не повреждение: кровь без раны и ушиба вытекла бы немного позже. Таким образом, кровь эта не заключает в себе ничего такого, что могло бы расположить против Кронеберга. В ту минуту, когда он нанес удар, он мог не помнить, мог даже не знать, что у ребенка бывает кровотечение из носу».
«Мог не помнить, не знать!» Да неужто ж вы можете допустить про г-на Кронеберга, что он ударил по больному месту зазнамо? Разумеется, не знал. Итак, вы сами свидетельствуете, что отец не знал о болезни своего ребенка, а между тем поддерживаете право его на битье ребенка. Вы утверждаете, что удары по лицу от отца не обидны. Да, для семилетней крошки, пожалуй, и безобидны, а оскорбление? Об оскорблении нравственном, сердечном вы ничего во всей вашей речи не упомянули, г-н защитник; вы всё время говорили только об одной физической боли. Да и за что били ее по лицу? Где поводы к такому ужасному гневу? Разве это серьезный преступник? Эта девочка, эта преступница сейчас же побежит играть с мальчиками в разбойники. Ведь тут семь лет, всего только семь лет, ведь надобно же это помнить беспрестанно в этом деле, ведь это всё мираж, что вы говорите! А знаете ли вы, что такое оскорбить ребенка? Сердца их полны любовью невинною, почти бессознательною, а такие удары вызывают в них горестное удивление и слезы, которые видит и сочтет Бог. Ведь их рассудок никогда не в силах понять всей вины их. Видали ли вы или слыхали ли о мучимых маленьких детях, ну хоть о сиротках в иных чужих злых семьях? Видали ли вы, когда ребенок забьется в угол, чтобы его не видали, и плачет там, ломая ручки (да, ломая руки, я это сам видел) — и ударяя себя крошечным кулачонком в грудь, не зная сам, что он делает, не понимая хорошо ни вины своей, ни за что его мучают, но слишком чувствуя, что его не любят. Я ничего не знаю лично о г-не Кронеберге, я не хочу и не могу вторгаться в душу и в сердце его, его и семьи его, потому что я могу сделать большую несправедливость, не зная его вовсе, и потому сужу единственно лишь по вашим словам и указаниям, г-н защитник. Вы сказали о нем в вашей речи, что он «плохой педагог»; это всё то же, по-моему, что и неопытный отец или, лучше сказать, непривычный отец. Я поясню это: эти создания тогда только вторгаются в душу нашу и прирастают к нашему сердцу, когда мы, родив их, следим за ними с детства, не разлучаясь, с первой улыбки их, и затем продолжаем родниться взаимно душою каждый день, каждый час в продолжение всей жизни нашей. Вот это семья, вот это святыня! Семья ведь тоже созидается, а не дается готовою, и никаких прав и никаких обязанностей не дается тут готовыми, а все они сами собою, одно из другого вытекают. Тогда только это и крепко, тогда только это и свято. Созидается же семья неустанным трудом любви. Вы сознаетесь, впрочем, г-н защитник, что ваш клиент сделал две логическиеошибки (только логические?) и что одна из них, между прочим, в том, что он —
«…поступил слишком рьяно, он предполагал, что можно одним разом, одним ударом искоренить всё зло, которое посеяно годами в душу ребенка и годами взращено. Но этого сделать нельзя, надо действовать медленно, иметь терпение».
Клянусь, немного бы его потребовалось, этого терпенья, потому что эта крошка — всего семилетняя! Опять-таки эти семь лет, которые исчезают везде в вашей речи и в ваших соображениях, г-н защитник! «Она воровала, — восклицаете вы, — она крала!»
«25 июля приезжает отец на дачу и в первый раз узнает сюрпризом, что ребенок шарил в сундуке Жезинг. сломал крючок (то есть вязальный крючок, а не замок какой-нибудь) и добиралсядо денег. Я не знаю, господа, можно ли равнодушно относиться к таким поступкам дочери? Говорят: «За что же? Разве можно так строго взыскивать за несколько штук черносливу, сахару?» Я полагаю, что от чернослива до сахара, от сахара до денег, от денег до банковых билетов путь прямой, открытая дорога!»