Том 13. Дневник писателя 1876
Шрифт:
Приведенное свидетельство Александрова до сих пор не вызывало сомнений у исследователей «Дневника». Тем не менее рассказ его не может считаться вполне аутентичным. Из материалов цензурного дела об издании «Гражданина» следует скорее другой вывод: выпуск «Дневника» с предварительным цензурованием его материалов был вначале предложен Главным управлением по делам печати; впоследствии же, когда Главное управление печати сочло возможным в 1877 г. по ходатайству писателя отказаться от предварительной цензуры, Достоевский нашел установившийся порядок издания для себя более удобным, менее дорогостоящим и трудоемким, так как издание «Дневника» без предварительной цензуры увеличило бы ответственность издателя, привело бы к дополнительным волнениям и материальным издержкам, а также помешало бы регулярному своевременному появлению книжек «Дневника» в начале месяца, чем
Другую причину, побуждавшую Достоевского настаивать на предварительном цензуровании «Дневника», мы узнаем из письма М. А. Александрова к В. Ф. Пуцыковичу от 30 июня 1877 г. Александров сообщает здесь Пуцыковичу, что при отсутствии предварительной цензуры уже отпечатанный номер «Дневника» должен был бы, согласно тогдашним правилам, пролежать восемь дней в цензуре, из-за чего он не мог бы выйти и поступить в продажу в начале месяца. Этой проволочки «никак»не желал Достоевский. [50]
50
Литературное наследство. Т. 86. С. 456.
Цензором «Дневника» С.-Петербургским цензурным комитетом был назначен Н. А. Ратынский, приступивший 20 января 1876 г. к исполнению своих обязанностей. [51]
Воспоминания Александрова о Ратынском и его отношениях с Достоевским имеют противоречивый характер: «…цензор Николай Антонович Ратынский, цензуровавший „Дневник“, — пишет Александров, — почти все время его издания, говаривал Федору Михайловичу в шутку, что он не цензурует его, а только поправляет слог. Это значило, что иногда, вместо того, чтобы вымарывать что-либо неудобное цензорскою властью, он заменял одно слово другим и тем смягчал выражение фразы».
51
См. о Ратынском, истории его взаимоотношений с Достоевским и о цензурной истории «Дневника» в 1876–1877 гг. статью: Волгин И. Л.Достоевский и царская цензура (к истории издания «Дневника писателя») // Рус лит. 1970. № 4. С. 106–120.
Но далее Александров сообщает: «…Федору Михайловичу, как автору, доводилось, хотя и редко, испытывать неприятности по поводу более или менее крупных авторских помарок. Бывало и так, что цензором запрещалась целая статья, и тогда начинались для Федора Михайловича хлопоты отстаивания запрещенной статьи: он ездил к цензору, в цензурный комитет, к председателю главного управления по делам печати — разъяснял, доказывал… В большинстве случаев хлопоты эти увенчались успехом, в противном же случае приходилось уменьшать объем номера…».
Дошедшие до нас письма Рятынского к Достоевскому свидетельствуют о неприятном, мелочном и педантичном характере Ратынского, не говоря уже о его умственной ординарности и заурядных чиновничье-консервативных убеждениях. Из столкновений между ним и Достоевским наиболее острым было столкновение из-за сдвоенного июльско-августовского выпуска «Дневника» летом 1876 г.
В письме к Л. Х. Симоновой-Хохряковой от начала сентября 1876 г. Достоевский сообщил, что из июльско-августовского выпуска «Дневника писателя» «цензура выбросила печатный лист в самые последние дни» (XXIX, кн. 2, 125). Мечтая о том, что «кончится буржуазия и настанет Обновленное человечество», Достоевский связывал этот процесс с разделом земли по общинам. В связи с этим главка заканчивается рассуждением о русском общинном землевладении, в котором, как считал Достоевский, лежит «зерно чего-то нового, лучшего, будущего, идеального». Это рассуждение было исключено Ратынским. В настоящем издании текст Достоевского полиостью восстановлен.
В ноябре 1876 г. Достоевский, жалуясь, по словам Л. Х. Симоновой-Хохряковой, что «цензура обрезала» текст «Дневника писателя», говорил ей: «…статью, где я Петербург по отношению к России Баден-Баденом назвал, целиком вычеркнула, да о Восточном вопросе тоже почти всю, а что я о распределении земли говорил, сказали — социализм и тоже не пропустили. А ведь мне это горько, потому что дневники я издаю с целью высказать то, что гнездится в голове моей».1 Столкновение с цензурой по поводу июльско-августовского выпуска «Дневника писателя» было наиболее серьезным за 1876 г.; заключительные выпуски не вызвали
Подходя к «Дневнику писателя» с точки зрения традиционной школьной поэтики, можно с полным правом отыскать в нем образцы разных, несходных литературных жанров: очерка, фельетона, рассказа, повести, мемуаров, публицистики и т. д. Но подлинная суть «Дневника писателя» состоит не в механическом объединении этих жанров, а в том, что, используя их в соответствии с общими задачами «Дневника», Достоевский строит на этой основе особый, оригинальный жанр, образующий неповторимое художественное единство. В этом смысле «Дневник писателя» — явление не только публицистики, но и искусства, занимающее важное место в развитии Достоевского-художника. Как свидетельствует уже сопоставление «Дневника писателя» за 1873 г. с «Подростком», а тем более «Дневника писателя» за 1876–1877 гг. с «Братьями Карамазовыми», в работе над ними складывались и закреплялись многие из тех черт художественного метода Достоевского, которые получили особенно яркое и полное выражение в двух последних его романах.
М. А. Александров, вспоминая о начале издания «Дневника», писал, что уже из первого его выпуска читатели «увидели, что „Дневник писателя“ совсем не похож на дневники, какими их привыкли видеть все читающие люди. Увидели, что это не хроника событии, а глубоко продуманное, авторитетное, руководящее слово веского общественного деятеля по поводу таких явлений текущей жизни, значение которых понятно только высшим умам, и тогда принялись читать его с возрастающим все более и более интересом». Причем, заметил Александров, «статьи „Дневника“, хотя, по-видимому, и разные, имели между собою органическую связь, потому что вытекали одна из другой».
Содержание «Дневника писателя» за 1876 г. крайне разнообразно. На страницах его получили отражение и впечатления личной жизни писателя конца 1875 и 1876 гг., и воспоминания прошлых лет, и отчет о его литературных замыслах, и размышления над всеми главными темами литературной, культурной, общественно-политической жизни России и Запада той эпохи, волновавшие Достоевского.
При этом законом построения «Дневника» является соединенное действие сил «центробежной» и «центростремительной»: беседуя с читателем, автор все время скользит от одной злободневной темы к другой, и переход к каждой из них влечет за собой поток новых воспоминаний и ассоциаций, приводит с собой новые эпизоды и новых действующих лиц, подсказывает новые аспекты осмысления событий. Но все эти предельно разнообразные, несходные между собой сменяющиеся темы и эпизоды неизменно обращают взор автора и читателя к одним и тем же «проклятым» вопросам, образующим философские и художественные константы, своего рода основные нервные узлы мысли автора. Это вопросы о взаимоотношениях в России «верхов» и «низов», образованных классов и народа, о глубоком кризисе, по-разному переживаемом как современной Россией, так и Западом, об их прошлом, настоящем и будущем.
Формулируя во вводной главке первого выпуска «Дневника» 1876 г. свою общественную позицию, Достоевский указал, что считает себя из всех представителей тогдашней русской прессы «всех либеральнее», так как ни на чем не желает успокаиваться. И далее автор «Дневника» пишет, что представление о возможности наступления на земле «золотого века», о чем мечтали социалисты-утописты 40-х годов, отнюдь не пустая мечта. Современные люди носят «золотой век» «в кармане», стоит каждому из них по-настоящему захотеть его, деятельно способствовать его осуществлению — и отвлеченная идея «золотого века» может уже сегодня стать самой доподлинной реальностью. В третьей главе январского выпуска «Дневника» писатель провозглашает тот основной символ веры, в служении которому он видит общий смысл всей своей литературной и публицистической деятельности: «Я никогда не мог понять мысли, что лишь одна десятая доля людей должна получать высшее развитие, а остальные девять десятых должны лишь послужить к тому материалом и средством, а сами оставаться во мраке. Я не хочу мыслить и жить иначе, как с верой, что все наши девяносто миллионов русских (или там сколько их тогда народится) будут все, когда-нибудь, образованы, очеловечены и счастливы. Я знаю и верую твердо, что всеобщее просвещение никому у нас повредить не может. Верую даже, что царство-мысли и света способно водвориться у нас, в нашей России, еще скорее, может быть, чем где бы то ни было, ибо у нас и теперь никто не захочет стать за идею о необходимости озверения одной части людей для благосостояния другой части, изображающей собою цивилизацию, как это везде во всей Европе» (с. 36).