Том 13. Воскресение
Шрифт:
Семейную жизнь Владимира Васильевича составляли его безличная жена, свояченица, состояние которой он также прибрал к рукам, продав ее имение и положив деньги на свое имя, и кроткая, запуганная, некрасивая дочь, ведущая одинокую тяжелую жизнь, развлечение в которой она нашла в последнее время в евангелизме — в собраниях у Aline и у графини Катерины Ивановны.
Сын же Владимира Васильевича — добродушный, обросший бородой в пятнадцать лет и с тех пор начавший пить и развратничать, что он продолжал делать до двадцатилетнего возраста, — был изгнан из дома за то, что он нигде не кончил курса и, вращаясь в дурном обществе и делая долги, компрометировал отца. Отец один раз заплатил за сына двести тридцать рублей долга, заплатил
Вольф с ласковой и несколько насмешливой улыбкой — это была его манера: невольное выражение сознания своего комильфотного превосходства над большинством людей, — остановившись в своей прогулке по кабинету, поздоровался с Нехлюдовым и прочел записку.
— Прошу покорно, садитесь, а меня извините. Я буду ходить, если позволите, — сказал он, заложив руки в карманы своей куртки и ступая легкими мягкими шагами по диагонали большого строгого стиля кабинета. — Очень рад с вами познакомиться и, само собой, сделать угодное графу Ивану Михайловичу, — говорил он, выпуская душистый голубоватый дым и осторожно относя сигару ото рта, чтобы не сронить пепел.
— Я только попросил бы о том, чтобы дело слушалось поскорее, потому что если подсудимой придется ехать в Сибирь, то ехать пораньше, — сказал Нехлюдов.
— Да, да, с первыми пароходами из Нижнего, знаю, — сказал Вольф с своей снисходительной улыбкой, всегда все знавший вперед, что только начинали ему говорить. — Как фамилия подсудимой?
— Маслова…
Вольф подошел к столу и взглянул в бумагу, лежавшую на картоне с делами.
— Так, так, Маслова. Хорошо, я попрошу товарищей. Мы выслушаем дело в середу.
— Могу я так телеграфировать адвокату?
— А у вас адвокат? Зачем это? Но если хотите, что ж.
— Поводы к кассации могут быть недостаточны, — сказал Нехлюдов, — но по делу, я думаю, видно, что обвинение произошло от недоразумения.
— Да, да, это может быть, но сенат не может рассматривать дело по существу, — сказал Владимир Васильевич строго, глядя на пепел. — Сенат следит только за правильностью применения закона и толкования его.
— Это, мне кажется, исключительный случай.
— Знаю, знаю. Все случаи исключительные. Мы сделаем, что должно. Вот и все. — Пепел все еще держался, но уже дал трещину и был в опасности. — А вы в Петербурге редко бываете? — сказал Вольф, держа сигару так, чтобы пепел не упал. Пепел все-таки заколебался, я Вольф осторожно поднес его к пепельнице, куда он и обрушился. — А какое ужасное событие с Каменским! — сказал он. — Прекрасный молодой человек. Единственный сын. Особенно положение матери, — говорил он, повторяя почти слово в слово все то, что все в Петербурге говорили в это время о Каменском.
Поговорив еще о графине Катерине Ивановне и ее увлечении новым религиозным направлением, которое Владимир Васильевич не осуждал и не оправдывал, но которое при его комильфотности, очевидно, было для него излишне, он позвонил.
Нехлюдов откланялся.
— Если вам удобно, приходите обедать, — сказал Вольф, подавая руку, — хоть в середу. Я и ответ вам дам положительный.
Было уже поздно, и Нехлюдов поехал домой, то есть к тетушке.
Обедали у графини Катерины Ивановны в половине восьмого, и обед подавался по новому, еще не виданному Нехлюдовым способу. Кушанья ставились на стол, и лакеи
Разговор и здесь зашел о дуэли. Суждения шли о том, как отнесся к делу государь. Было известно, что государь очень огорчен за мать, и все были огорчены за мать. Но так как было известно, что государь, хотя и соболезнует, не хочет быть строгим к убийце, защищавшему честь мундира, то и все были снисходительны к убийце, защищавшему честь мундира. Только графиня Катерина Ивановна с своим свободолегкомыслием выразила осуждение убийце.
— Будут пьянствовать да убивать порядочных молодых людей — ни за что бы не простила, — сказала она.
— Вот этого я не понимаю, — сказал граф.
— Я знаю, что ты никогда не понимаешь того, что я говорю, — заговорила графиня, обращаясь к Нехлюдову. — Все понимают, только не муж. Я говорю, что мне жалко мать, и я не хочу, чтобы он убил и был очень доволен.
Тогда молчавший до этого сын вступился за убийцу и напал на свою мать, довольно грубо доказывая ей, что офицер не мог поступить иначе, что иначе его судом офицеров выгнали бы из полка. Нехлюдов слушал, не вступая в разговор, и, как бывший офицер, понимал, хоть и не признавал, доводы молодого Чарского, но вместе с тем невольно сопоставлял с офицером, убившим другого, того арестанта, красавца юношу, которого он видел в тюрьме и который был приговорен к каторге за убийство в драке. Оба стали убийцами от пьянства. Тот, мужик, убил в минуту раздражения, и он разлучен с женою, с семьей, с родными, закован в кандалы и с бритой головой идет в каторгу, а этот сидит в прекрасной комнате на гауптвахте, ест хороший обед, пьет хорошее вино, читает книги и нынче-завтра будет выпущен и будет жить по-прежнему, только сделавшись особенно интересным.
Он сказал то, что думал. Сначала было графиня Катерина Ивановна согласилась с племянником, но потом замолчала. Так же как и все, и Нехлюдов чувствовал, что этим рассказом он сделал что-то вроде неприличия.
Вечером, вскоре после обеда, в большой зале, где особенно, как для лекции, поставили рядами стулья с высокими резными спинками, а перед столом кресло и столик с графином воды для проповедника, стали собираться на собрание, на котором должен был проповедовать приезжий Кизеветер.
У подъезда стояли дорогие экипажи. В зале с дорогим убранством сидели дамы в шелку, бархате, кружевах, с накладными волосами и перетянутыми и накладными тальями. Между дамами сидели мужчины — военные и статские и человек пять простолюдинов: двое дворников, лавочник, лакей и кучер.
Кизеветер, крепкий седеющий человек, говорил по-английски, а молодая худая девушка в pince-nez хорошо и быстро переводила.
Он говорил о том, что грехи наши так велики, казнь за них так велика и неизбежна, что жить в ожидании этой казни нельзя.
— Только подумаем, любезные сестры и братья, о себе, о своей жизни, о том, что мы делаем, как живем, как прогневляем любвеобильного бога, как заставляем страдать Христа, и мы поймем, что нет нам прощения, нет выхода, нет спасения, что все мы обречены погибели. Погибель ужасная, вечные мученья ждут нас, — говорил он дрожащим, плачущим голосом. — Как спастись? Братья! Как спастись из этого ужасного пожара? Он объял уже дом, и нет выхода.