Том 14. Дневник писателя 1877, 1980, 1981
Шрифт:
25-27 мая Достоевский несколько раз порывался заявить о своем отъезде, но Юрьев и И. С. Аксаков постоянно убеждали его, что его ждет «вся Москва» и все, берущие билеты на заседание Общества любителей российской словесности, по нескольку раз справляются, «будет ли читать Достоевский». Со слов Юрьева, писатель сообщал жене 27 мая, что «отсутствие мое почтется всей Москвой за странность, что все удивятся, что вся Москва только и спрашивает: буду ли я, что о моем отъезде пойдут анекдоты, скажут, что у меня не хватило гражданского чувства, чтоб пренебречь своими делами для такой высшей цели, ибо в восстановлении значения Пушкина по всей России все видят средство к новому повороту убеждений, умов, направлений» (XXX. Кн. 1, 165).
26 мая Достоевский был на вечере у издателя «Русской мысли» В. М. Лаврова. Последний заявил, что он — «страстный, исступленный почитатель» писателя, «питающийся» его сочинениями «уже многие годы». «Если будет успех моей речи в торжественном собрании, то в Москве (а стало быть, и в России) буду впредь более известен как писатель (то есть в смысле уже завоеванного Тургеневым и Толстым величия. Гончарова, например, который не выезжает из Петербурга, здесь хоть и знают, но отдаленно и холодно)», — писал Достоевский, волнуясь за успех речи, жене ночью с 27 на 28 мая. [130]
130
Если
После того как 27 мая Тургенев, ездивший из Москвы в Спасское (и заезжавший по дороге к Толстому в Ясную Поляну, откуда Тургенев привез вести о его настроениях периода работы над «Исповедью»), вернулся в Москву, Достоевский постепенно все более убеждается в значении своей речи для общего дела «антизападнически» настроенных, славянофильских кругов русского общества. 28–29 мая он пишет жене: «Дело главное в том, что во мне нуждаются не одни Любители российской словесности, а вся наша партия, вся наша идея, за которую мы боремся уже 30 лет, ибо враждебная партия (Тургенев, Ковалевский и почти весь университет) решительно хочет умалить значение Пушкина как выразителя русской народности, отрицая самую народность. Оппонентами же им, с нашей стороны, лишь Иван Серг<еевич> Аксаков (Юрьев и прочие не имеют весу), но Иван Аксаков и устарел и приелся в Москве. Меня же Москва не слыхала и не видала, но мною только и интересуется. Мой голос будет иметь вес, а стало быть, и наша сторона восторжествует. [131] Я всю жизнь за это ратовал, не могу теперь бежать с поля битвы. Уж когда Катков сказал: „Вам нельзя уезжать, вы не можете уехать” — человек вовсе не славянофил, — то уж конечно мне нельзя ехать» (XXX. Кн.1, 169).
131
По свидетельству П. И. Бартенева, борьба «западников» и «славянофилов» в дни подготовки пушкинского праздника достигла такой напряженности, что часть либерально-западнически настроенной московской дворянской интеллигенции на одном из заседаний подготовительной комиссии «едва было не постановила не допускать Достоевского к чтению чего-либо на пушкинском празднике» (Русский архив. 1891. Кн. 2. С. 97, примеч.).
31 мая вечером у Тургенева происходило совещание, на котором обсуждалась программа литературно-музыкального и драматического вечера, который должен был состояться в день открытия памятника в зале Московского Благородного собрания, Достоевский не был извещен об этом совещании и раздраженно писал жене в ночь на 3 июня: «…третьего дня вечером было совещание у Тургенева почти всех участвующих (я исключен), что именно читать, как будет устроен праздник и проч. Мне говорят, что у Тургенева будто бы сошлись нечаянно. Это мне Григорович говорил как бы в утешение. Конечно, я бы и сам не пошел к Тургеневу без официального от него приглашения; но простофиля Юрьев, которого я вот уже 4 суток не вижу, еще 4 дня назад проговорился мне, что соберутся у Тургенева. Висковатов же прямо сказал, что уже три дня тому получил приглашение. Стало быть, меня прямо обошли. (Конечно, не Юрьев, это дело Тургенева и Ковалевского, тот только спрятался и вот почему, должно быть, и не кажет глаз.) И вот вчера утром, только что я проснулся, приходят Григорович и Висковатов и извещают меня, что у Тургенева составилась полная программа праздников и чтений вечерних. И так как-де позволена музыка и представление „Скупого рыцаря” (актер Самарин), то чтение „Скупого рыцаря” у меня взято, взято тоже и чтение стихов на смерть Пушкина (а я именно эти-то стихи и желал прочесть). [132] Взамен того мне определено прочесть стихотворение Пушкина „Пророк”. От „Пророка” я, пожалуй, не откажусь, но как же не уведомить меня официально? Затем Григорович объявил мне, что меня просят прибыть завтра в залу Благородного собрания (подле меня), где будет окончательно всё регламентировано» (XXX. Кн. 1, 175–176).
132
Имеется в виду стихотворение Ф. И. Тютчева «29 января 1837 (Из чьей руки свинец смертельный…)», незадолго до этого впервые опубликованное в «Гражданине» (1875. 13 янв. № 2) и повторно — в «Русском архиве» (1879. Вып. 5. С. 138).
О втором заседании, посвященном обсуждению программы вечера, Достоевский писал жене в ночь с 3 на 4 июня: «…прямо с обеда, поехали в общее заседание комиссии „Любителей” для устройства окончательной программы утренних заседаний и вечерних празднеств. Были Тургенев, Ковалевский, Чаев, Грот, Бартенев, Юрьев, Поливанов, Калачев и проч.
Всё устроили к общему согласию. Тургенев со мною был довольно мил, а Ковалевский (большая толстая туша и враг нашему направлению) всё пристально смотрел на меня» (XXX. Кн. 1, 178).
5 июня в 2 часа дня пушкинские торжества открылись в зале Московской городской думы публичным заседанием комитета по сооружению памятника, посвященным приему делегаций, прибывших в Москву от различных учреждений и обществ. Достоевский присутствовал на этом заседании в качестве делегата от Славянского благотворительного общества, говорил с дочерью Пушкина, Островским, Тургеневым и др. (см. письмо Достоевского к жене от 5 июня). 6 июня утром происходило открытые памятника, в 2 ч. дня — торжественный акт в большом зале Московского университета, затем в 6 ч. — обед в зале Благородного собрания и там же литературно-музыкальный вечер. На этом вечере Достоевский вместо избранных им первоначально монолога «Скупого рыцаря» (чтение которого было передано актеру И. В. Самарину) и стихотворения Тютчева на смерть Пушкина прочел монолог Пимена из трагедии «Борис Годунов». 7 июня открылись двухдневные заседания Общества любителей российской словесности, где в этот день произнес свою речь о Пушкине Тургенев. После этого Обществом был устроен для участников торжества парадный обед. Речь Тургенева была воспринята Достоевским как «унижение» Пушкина, у которого Тургенев отнял «название национального поэта» (письмо к жене от 7 июня 1880 г. — XXX. Кн. 1, 182). Успех Тургенева у либерально настроенной публики и демократической молодежи, сделавший его героем первого дня заседаний, вызвали у Достоевского раздражение, открыто вылившееся в его только что названном письме. Готовясь вечером к произнесению на следующее утро своей речи, Достоевский еще раз пересматривает ее и нравственно настраивает себя на успешный исход своего публичного соревнования с Тургеневым. «Всё зависит от произведенного эффекта, — пишет он, волнуясь по поводу завтрашней речи, в полночь жене. — Долго жил, денег вышло довольно, но зато заложен фундамент будущего. Надо еще речь исправить, белье к завтраму приготовить. Завтра мой главный дебют.
8 июня утром Достоевский произнес свою речь, ставшую, по общему мнению, кульминационным пунктом всего пушкинского праздника. В тот же день вечером Достоевский читал на завершавшем программу празднеств втором литературно-музыкальном вечере пушкинские «Пророк» и «Сказку о Медведихе», а через день, 10 июня утром, выехал из Москвы в Старую Руссу.
В письме к А. Г. Достоевской от 8 июня 1880 г. писатель оставил наиболее выразительное описание впечатления, которое произвела на слушателей его речь: «Утром сегодня было чтение моей речи в „Любителях”. Зала была набита битком <…> Когда я вышел, зала загремела рукоплесканиями и мне долго, очень долго не давали читать. Я раскланивался, делал жесты, прося дать мне читать, — ничто не помогало: восторг, энтузиазм (всё от „Карамазовых”!). Наконец я начал читать: прерывали решительно на каждой странице, а иногда и на каждой фразе громом рукоплесканий. Я читал громко, с огнем. Всё, что я написал о Татьяне, было принято с энтузиазмом (это великая победа нашей идеи над 25-летием заблуждений!). Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике, когда я закончил — я не скажу тебе про рёв, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть вперед друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: все ринулись ко мне на эстраду: гранд-дамы, студен<т>ки, государственные секретари, студенты — всё это обнимало, целовало меня. Все члены нашего общества, бывшие на эстраде, обнимали меня и целовали, все, буквально все плакали от восторга. Вызовы продолжались полчаса, махали платками, вдруг, например, останавливают меня два незнакомые старика. „Мы были врагами друг друга 20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и помирились. Это вы нас помирили. Вы наш святой, вы наш пророк!”. „Пророк, пророк!” — кричали в толпе. Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами. Анненков подбежал жать мою руку и целовать меня в плечо. „Вы гений, вы более чем гений!” — говорили они мне оба. Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил публике, что речь моя есть не просто речь, а историческое событие!. Туча облегала горизонт, и вот слово Достоевского, как появившееся солнце, всё рассеяло, всё осветило. С этой поры наступает братство и не будет недоумений. „Да, да!” — закричали все и вновь обнимались, вновь слезы. Заседание закрылось. Я бросился спастись за кулисы, но туда вломились из залы все, а главное женщины. Целовали мне руки, мучали меня. Прибежали студенты. Один из них, в слезах, упал передо мной в истерике на пол и лишился чувств. Полная, полнейшая победа! Юрьев (председатель) зазвонил в колокольчик и объявил, что „Общество люб<ителей> рос<сийской> словесности” единогласно избирает меня своим почетным членом. Опять вопли и крики. После часу почти перерыва стали продолжать заседание. Все было не хотели читать. Аксаков вошел и объявил, что своей речи читать не будет, потому что всё сказано и всё разрешило великое слово нашего гения — Достоевского. Однако мы все его заставили читать <…> В этот час времени успели купить богатейший, в 2 аршина в диаметре лавровый венок, и в конце заседания множество дам (более ста) ворвались на эстраду и увенчали меня при всей зале венком: „За русскую женщину, о которой вы столько сказали хорошего!”. Все плакали, опять энтузиазм. Городской голова Третьяков благодарил меня от имени города Москвы» (XXX. Кн. 1, 184–185).
Письмо Достоевского дополняют воспоминания современников: «Последние слова своей речи Достоевский произнес каким-то вдохновенным шепотом, опустил голову и стал как-то торопливо сходить с кафедры при гробовом молчании, — вспоминает Д. Н. Любимов. — Зала точно замерла, как бы ожидая чего-то еще. Вдруг из задних рядов раздался истерический крик: „Вы разгадали!” — подхваченный несколькими женскими голосами на хорах. Вся зала встрепенулась. Послышались крики: „Разгадали! Разгадали!”, гром рукоплесканий, какой-то гул, топот, какие-то женские взвизги. Думаю, никогда стены московского Дворянского собрания ни до, ни после не оглашались такою бурею восторга. Кричали и хлопали буквально все — и в зале и на эстраде. Аксаков бросился обнимать Достоевского. Тургенев, спотыкаясь, как медведь, шел прямо к Достоевскому с раскрытыми объятиями. Какой-то истерический молодой человек, расталкивая всех, бросился к эстраде с болезненными криками: „Достоевский, Достоевский!” — вдруг упал навзничь в обмороке. Его стали выносить. Достоевского увели в ротонду. Вели его под руки Тургенев и Аксаков; он видимо как-то ослабел; впереди бежал Григорович, махая почему-то платком. Зал продолжал волноваться». [133]
133
Достоевский в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. II. С. 377–378.
Даже идейные противники Достоевского не могли не поддаться обаянию пушкинской речи. «Живо осталось в моей памяти, — вспоминает Страхов, — как П. В. Анненков, подошедши ко мне, с одушевлением сказал: „Вот что значит гениальная художественная характеристика! Она разом порешила дело!”». [134] Аналогичную характеристику пушкинской речи в первый момент после ее произнесения дали И. С. Тургенев и Г. И. Успенский, позднее, после обдумывания ее содержания, изменившие свое отношение к речи Достоевского и давшие ей критическую, полемическую оценку. [135]
134
Там же. С. 351. Из мемуарных свидетельств о пушкинской речи см. также: Достоевская А. Г. Воспоминания. С. 366–367; Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. СПб., 1883. Т. 1; Биография. СПб.,1882. С. 304–315; Русский архив. 1891. № 2. С. 96–97; Страхов Н. Н. Заметки о Пушкине и других поэтах. СПб., 1888. С. 105–126; Достоевский в воспоминаниях. Т. II. С. 333–380, 388–394; Телешов Н. Избранные произведения. М., 1956. Т. 3. С. 7–9; Литературное наследство. Т. 86. С. 502–507, 511–515; Кони А. Ф. Собр. соч. М.,1969. Т. VI. С. 438–440.
135
Ср. слова Тургенева из письма к М. М. Стасюлевичу от 13 (25) июня 1880 г.: «Эта очень умная, блестящая и хитроискусная, при всей страстности, речь всецело покоится на фальши, но фальши крайне приятной для русского самолюбия <…> И к чему этот всечеловек, которому так неистово хлопала публика? <…> лучше быть оригинальным русским человеком, чем этим безличным всечеловеком» (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем. Письма. М.; Л., 1967. Т. XII. Кн. 2. С. 272).
Приведенные свидетельства дополняются рассказом Достоевского в письме от 13 июня 1880 г. к графине С. А. Толстой (вдове поэта А. К. Толстого): «Все плакали, даже немножко Тургенев. Тургенев и Анненков (последний положительно враг мне) кричали мне вслух, в восторге, что речь моя гениальная и пророческая. „Не потому, что вы похвалили мою Лизу, говорю это», — сказал мне Тургенев. Простите и не смейтесь, дорогие мои, что я в такой подробности всё это передаю и так много о себе говорю, но ведь, клянусь, это не тщеславие, этими мгновениями живешь, да для них и на свет являешься. Сердце полно, как не передать друзьям. Я до сих пор как размозженный» (XXX. Кн. 1, 187–189).