Том 14. Произведения 1903-1910 гг
Шрифт:
Палатки уже были в виду, видны были артельщики, слышны были крики тех, которые успели дойти до палаток, слышен был и треск дощатых проходов, в которых спиралась передняя толпа. Емельян понатужился, и ему оставалось уж не больше двадцати шагов, когда он вдруг услышал под ногами, скорее промежду ног, детский крик и плач. Емельян взглянул под ноги: мальчик, простоволосый, в разорванной рубашонке, лежал навзничь и, не переставая голося, хватал его за ноги. Емельяну вдруг что-то вступило в сердце. Страх за себя прошел. Прошла и злоба к людям. Ему стало жалко мальчика. Он нагнулся, подхватил его под живот, но задние так наперли на него, что он чуть
— Давай его сюда, — крикнул шедший вплоть с Емельяном кучер и взял мальчика и поднял его выше толпы.
— Беги по народу.
И Емельян, оглядываясь, видел, как мальчик, то ныряя в народе, то поднимаясь над ним, по плечам и головам людей уходил все дальше и дальше.
Емельян продолжал двигаться. Нельзя было не двигаться, но теперь его уже не занимали подарки, ни то, чтобы дойти до палаток. Он думал об мальчике, и о том, куда делся Яша, и о тех задавленных людях, которых он видел, когда проходил по валу. Добравшись до палатки, он получил мешочек и стакан, но это уже не радовало его. Порадовало его в первую минуту то, что здесь кончалась давка. Можно было дышать и двигаться. Но тут же, сейчас и эта радость прошла от того, что он увидал здесь. А увидал он женщину в полосатом разорванном платье, с растрепанными русыми волосами и в ботинках с пуговками. Она лежала навзничь; ноги в ботинках прямо торчали кверху. Одна рука лежала на траве, другая была, с сложенными пальцами, ниже грудей. Лицо было не бледное, а с синевой белое, какое бывает только у мертвых. Эта женщина была первая задавлена насмерть и была выкинута сюда, за ограду, перед царским павильоном.
В то время когда Емельян увидал ее, над ней стояли два городовых, и полицейский что-то приказывал. И тут же подъехали казаки, и начальник что-то приказал им, и они пустились на Емельяна и других людей, стоявших здесь, и погнали их назад в толпу. Емельян опять попал в толпу, опять давка, и давка еще худшая, чем прежде. Опять крики, стоны женщин, детей, опять одни люди топчут других, и не могут не топтать. Но у Емельяна уж не было теперь ни страха за себя, ни злобы к тем, кто давил его, было одно желание — уйти, избавиться, разобраться в том, что поднялось в душе, закурить и выпить. Ему страшно хотелось закурить и выпить. И он добился своего: вышел на простор и закурил и выпил.
Но не то было с Алеком и с Риной. Не ожидая ничего, они шли между сидящим кружками народом,
разговаривая с женщинами, детьми, как вдруг народ весь ринулся к палаткам, когда прошел слух, что артельщики не по закону раздают гостинцы. Не успела Рина оглянуться, как она уже была оттерта от Алека и толпа понесла ее куда-то. Ужас охватил ее. Она старалась молчать, но не могла, и вскрикивала, прося пощады. Но пощады не было, ее давили все больше и больше, платье обрывали, шляпа слетела. Она не могла утверждать, но ей казалось, что с нее сорвали часы с цепочкой. Она была сильная девушка и могла бы еще держаться, но душевное состояние ее ужаса было мучительно, она не могла дышать. Оборванная, измятая, она кое-как держалась; но в тот час, когда казаки бросились на толпу, чтобы разогнать ее, она, Рина, отчаялась, и, как только отчаялась, ослабела, и с ней сделалось дурно. Она упала и ничего больше не помнила.
Когда она опомнилась, она лежала
— Где я? Кто вы?
— На Ходынке. А я кто? Человек я. Тоже помяли и меня. Да наш брат всего вытерпит, — сказал Емельян.
— А это что? — Рина указала на деньги медные у себя на животе.
— А это, значит, так думал народ, что померла, так на похоронки. А я пригляделся: думаю — нет, жива. Стал отливать.
Рина оглянулась на себя и увидала, что она вся растерзанная и часть груди ее голая. Ей стало стыдно. Человек понял и закрыл ее.
— Ничего, барышня, жива будешь.
Подошел еще народ, городовой. Рина приподнялась, и села, и объявила, чья она дочь и где живет. А Емельян пошел за извозчиком.
Народу уж собралось много, когда Емельян приехал на извозчике. Рина встала, ее хотели подсаживать, но она сама села. Ей только было стыдно за свою растерзанность.
— Ну, а братец-то где? — спрашивала одна из подошедших женщин у Рины.
— Не знаю. Не знаю, — с отчаянием проговорила Рина. (Приехав домой, Рина узнала, что Алек, когда началась давка, успел выбраться из толпы и вернулся домой без всякого повреждения.)
— Да вот он спас меня, — говорила Рина. — Если бы не он, не знаю, что бы было. Как вас зовут? — обратилась она к Емельяну.
— Меня-то? Что меня звать.
— Княжна ведь она, — подсказала ему одна из женщин, — бога-а-а-тая.
— Поедемте со мной к отцу. Он вас отблагодарит.
И вдруг у Емельяна на душе что-то поднялось такое сильное, что не променял бы на двухсоттысячный выигрыш.
— Чего еще. Нет, барышня, ступайте себе. Чего еще благодарить.
— Да нет же, я не буду спокойна.
— Прощай, барышня, с богом. Только пальто мою не увези.
И он улыбнулся такой белозубой, радостной улыбкой, которую Рина вспоминала как утешение в самые тяжелые минуты своей жизни.
И такое же еще большее радостное чувство, выносящее его из этой жизни, испытывал Емельян, когда вспоминал Ходынку и эту барышню и последний разговор с нею.
[Нечаянно]
Он вернулся в шестом часу утра и прошел по привычке в уборную, но, вместо того чтобы раздеваться, сел — упал в кресло, уронив руки на колени, и сидел так неподвижно минут пять, или десять, или час, — он не помнил.
— Семерка червей. — Бита! — И он увидал его ужасную, непоколебимую морду, но все-таки просвечивающую самодовольством.
— Ах, черт! — громко проговорил он.
За дверью зашевелилось. И, в ночном чепце и ночной с прошивкой сорочке, в зеленых бархатных туфлях, вышла его жена, красивая энергическая брюнетка с блестящими глазами.
— Что с тобой? — сказала она просто, но, взглянув на его лицо, вскрикнула то же самое. — Что с тобой? Миша! Что с тобой?
— Со мной то, что я пропал.
— Играл?
— Да.
— Ну и что?
— Что? — с каким-то злорадством повторил он. — То, что я погиб! — и он всхлипнул, удерживая слезы.
— Сколько раз я просила, умоляла.
Ей жалко было его, но жалче было себя — и за то, что будет нужда, и за то, что она не спала всю ночь, мучаясь и дожидаясь его. «Уж пять часов», — подумала она, взглянув на часы, лежавшие на столике. — Ах, мучитель. Сколько?