Том 2. Черное море. Дым отечества
Шрифт:
Отец не понимал, удивлялся Нининому волнению, приписывал все ее годам, возбудимости, нервности.
Отец тоже рассказал о своем последнем рейсе. Рейс был обыкновенный. Ничего особенного не произошло, если не считать, что из Феодосии в Ялту они везли больного туберкулезом испанца Рамона Перейро. Его отправили в горный санаторий. Санаторий этот известный — туда привозят только умирать. Жаль, очень славный юноша! А «Коимбра» все еще торчит в Феодосии, болтается на якорях.
Нина, слушая отца, покраснела. Но отец ничего не заметил. Нина вспомнила
На следующий день она узнала ее адрес. Татьяна Андреевна жила на Обсерваторной улице. Это был пустынный квартал, около Ланжерона. Нина несколько раз порывалась зайти к Татьяне Андреевне, но все не решалась и облегченно вздыхала, когда находилась какая-нибудь помеха.
Ветер за окном все свирепел, дул порывами, будто собирался снести дом до основания.
— Христофор Григорьевич, который час? — крикнула Нина.
Дуварджоглу вынул толстые часы с музыкой, прижал к уху — идут ли? — и неторопливо ответил:
— Девять, Нина Георгиевна.
Нина вскочила с дивана. Она решила пойти в пароходство к дежурному и узнать, нет ли известий о «Бессарабии». Тетя Полина взволновалась, «раскудахталась», как говорила в таких случаях Нина. Как это можно идти в такую погоду! Лучше позвонить по телефону.
— По телефону от них ничего не добьешься! — возразила Нина и начала одеваться.
Дуварджоглу, испуганный гневным взглядом тети Полины, догадался, что ему следует проводить Нину. Он спрятал в карман янтарные четки и встал, потирая колени. И сколько Нина ни отбивалась, он все же пошел с ней — молчаливый и вздыхающий.
На улице ветер ударил с размаху в спину. Нина, чтобы не упасть, схватилась за рукав Дуварджоглу. Особенно страшно было перебегать перекрестки. Воздух несло по продольным улицам с такой упругой силой, что казалось — вот-вот он оторвет от тротуара и унесет в море. Ветер запутывал в ногах короткую юбку и не давал идти.
Около пароходства стало тише. Пел над головой невидимый флаг на высокой мачте. В коридорах было тепло и пусто. Нина пошла к дежурному, а Дуварджоглу остался в вестибюле. Он сел на деревянный диванчик, свернул из крепкого табака папиросу, вставил ее в костяной мундштук и с наслаждением закурил.
Здесь все было ему знакомо. В старые времена Дуварджоглу часто приходил сюда с пачкой накладных, где под виньеткой из скрещенных якорей были перечислены разные товары, доставленные для кондитерской фабрики: кунжутное масло, тростниковый сахар, изюм, коринка, агарные маслины, оранжевые цитроны. Как пахло в порту! Как пахло в пакгаузах и в трюмах пароходов! Ванилью, угольным дымом, соленой водой… Единственное, что изменилось в вестибюле пароходства, — это стены. Вместо цветных плакатов пароходных обществ «Ллойд Триестино», «Мессажери Маритим» и «Каиро» на них висели театральные афиши и стенная газета.
Нина сбежала с лестницы веселая. Дежурный сообщил ей, что «Бессарабия» благополучно дошла до Севастополя и там остановилась.
Дуварджоглу поднялся, но Нина ласково
— Христофор Григорьевич, милый, — умоляюще сказала Нина, — проводите меня на Обсерваторную улицу. Мне надо к одной знакомой. Я пробуду там очень недолго. Мы зайдем к ней вместе, так будет лучше. Сама я стесняюсь.
— Что такое! — ответил Дуварджоглу, выколачивая об ладонь костяной мундштук. — Пойдемте, но я подожду вас на улице.
— Почему?
Дуварджоглу виновато улыбнулся:
— Я имею такой костюм, что ваша знакомая удивится.
Он распахнул пальто и показал блестящий от старости пиджак.
— Как вам не стыдно! — крикнула Нина и потащила Дуварджоглу за руку.
До Обсерваторной они шли, задыхаясь от ветра и препираясь. Дуварджоглу пытался объяснить Нине, что неудобно являться с визитом в чужой дом в таком затрапезном виде.
— С каким визитом? Какая чепуха! — кричала Нина и хохотала.
Но Дуварджоглу понимал, что смеется она от волнения, и еще больше смущался. Это Нинино волнение и заставило его войти вместе с ней в незнакомый дом. Может быть, предстоит серьезное объяснение, и он, Дуварджоглу, окажется полезным. Конечно, он не психолог, но что касается дипломатии, то в этом деле Дуварджоглу считал себя не последним человеком.
Глава 21
Швейцер вернулся от антиквара в гостиницу, сел, не снимая пальто, за огромный письменный стол и задумался.
Он долго рассматривал резанные из дуба рыцарские шлемы на ящиках стола, массивную стеклянную чернильницу, где застыла на дне фиолетовая гуща, бронзового оленя с отвинченными рогами. Потом достал вечное перо, придвинул к себе глянцевитый листок бумаги со штампом гостиницы и написал на нем несколько слов, выдававших его душевное смятение.
«Мне за пятьдесят, седой, почти слепой, — написал Швейцер, задумался и начал писать дальше, — а я радуюсь, как дурак, каждому глотку свежего воздуха, каждому хорошему дню. Что это значит? Черт с ней, со старостью, надо жить молодо».
— До гробовой доски? — вслух спросил себя Швейцер насмешливо и тут же, рассердившись, ответил: — Да, до гробовой доски.
«Не надо поддаваться слабости. Не надо привыкать к ощущению слишком затянувшейся жизни. Когда у человека появляется в плечах боль, будто от ватной шубы, — тогда конец. Надо поменьше вспоминать. Да и что вспомнишь? Годы, похожие на один спокойный день в изученной до последней пылинки квартире? Жизнь в том, чтобы работать, радоваться и непрерывно — обязательно непрерывно — знать вот эту свежесть бури, когда все чувства и мысли проветрены насквозь. Только в столкновениях рождается сила, сознание своих возможностей, возникает одна цель, за ней другая — цепь привлекательных задач».