Том 2. Карусель. Дым без огня. Неживой зверь
Шрифт:
Гусев усмехнулся презрительно:
— Прощайте-с! Аполлон Бельведерский!
Оставшись один, Овечкин долго вздыхал, качал головой и разводил руками, потом прокрался на цыпочках в хозяйкину комнату и подошел к зеркалу.
— Ничего не понимаю! Почему именно Аполлон? Неужели, действительно, они это находят?
Он выставил ногу, вытянул руку, и долго оглядывал свое отражение с тоскливой тревогой.
— Нет! — недоумевал он, — В конце концов, вернее, что не особенно похож! Но в чем же
Острая болезнь
Он был до такой степени похож на барана, что даже собаки лаяли на него как-то особенно, не так, как лают на человека — со страхом и озлоблением, — а тихо, лениво потявкивали:
— Гав-гав!
— Знаем, мол, сами, что ты баран, существо безобидное, да уж обязанность наша такая, нужно порядок блюсти.
Люди относились к нему добродушно. Люди любят баранов. И говорили с ним, будто тпрукали.
— Здравствуйте, Павел Павлыч! (Тпру-тпру!). Какой вы сегодня оживленный (ах, ты, бяшка-барашка!). Пойдем, погуляем вместе (тпру, глупый, не бойся, бяшенька!).
Он был всегда очень серьезен и говорил веши, чрезвычайно веско обоснованные.
— Вот вы сегодня надели пальто, вам будет теплее, — сообщал он, — а вчера вы были без пальто, и вам было холоднее.
Собеседник не мог ничего возразить, и Павел Павлыч гордо подымал свой крутой бараний лоб.
— Больные люди должны поправляться. А то что же хворать-то, — нехорошо.
— Полные не должны много есть. От еды полнеют.
И тут опять не поспоришь.
В немецком курортике, где Павел Павлыч поправлял свой желудок, маленький кружок русских больных относился к барану очень дружелюбно.
— Он, собственно говоря, очень милый, — говорили о нем. — Любезный и ни о ком плохо не отзывается.
Русский кружок, как всегда в курортах, часто менялся, — одни уезжали, другие приезжали, — но основное ядро составляли пять человек: две курсистки — толстая, с прической a la Клео де-Мерод, и тощая, совсем не причесанная, — два адвоката — Ротов и Бирбаум — и дама Анна Ивановна — не то капиталистка, не то анархистка, простая, веселая, с веснушками на руках.
И все пятеро дружили с бараном и находили его премилым.
Но вот однажды утром, после холодной ванны, Ротов сказал Бирбауму:
— Сегодня идем в горы?
— Конечно, как условились, в три часа. Не знаю только, сможет ли Павел Павлыч: он, кажется, занят.
И вдруг Ротов сказал удивительную, неслыханную вещь. Он сказал:
— А, собственно говоря, это к лучшему, если он не сможет.
Бирбаум посмотрел на товарища с недоумением.
— Как вы сказали?
— Да, знаете, что-то он мне на нервы действует. Болтает какую-то ерунду.
— Да что вы! Он такой серьезный, такой милый, у вас просто нервы не в порядке.
Ротов сконфузился.
— Да я ничего и не говорю, — он действительно очень милый. Кроме любезности, я ничего от него не видел. Итак, значит, идем в горы?
Павел Павлыч смог принять участие в прогулке. Шли бодро, весело болтали.
Только Ротов был как-то задумчив и то бежал впереди всех, то плелся сзади, молчаливый и безучастный.
Баран был в хорошем настроении.
— Под гору-то идти куда легче, чем на гору, — сообщал он всем по очереди.
— Идите, идите, Марья Петровна, — подбодрял он толстую курсистку в прическе a la Клео де-Мерод. — Кто хочет похудеть, тот должен много ходить. От сидячей жизни люди полнеют.
Никто не мог ничего возразить ему, и разговор мог бы навсегда оборваться, если бы Павел Павлыч оказался менее находчивым и оживленным. Но он так и сыпал:
— Только бы дождь не пошел, а то мы смокнем. Ужасно неприятно, когда, этак, дождик застигнет. И платье испортит, да и простудиться можно. В сыром платье очень легко схватить простуду. Что? Никак опять подъем? На гору-то, знаете, тяжело идти, а с горы — живо! С горы легко.
Бирбаум отстал немножко и шепнул уныло шагающему Ротову:
— А ведь он и правда какой-то утомительный. Хотя, в сущности, очень милый…
— Ну, конечно, очень милый, — кротко вздознув, согласился Ротов и вдруг весь вспыхнул и затряс кулаками.
— А черт бы его драл с его милостью! Всю прогулку испортил. Ведь я из-за него не вижу ничего. Кругом горы, долины, красота, а я иду и все время мысленно повторяю: «Чтоб ты сдох! Чтоб ты сдох! Чтоб ты сдох!». Нарочно подальше держусь, чтоб не выругаться.
— Ну, Бог с вами! — успокаивал его Бирбаум. — Он, в сущности, такой милый, нехорошо, если заметит.
— А пусть его замечает. Чтоб он сдох!
Но через несколько минут Ротов, видимо, успокоенный, присоединился к обществу, стал болтать, острить и даже подпирал барана, когда тот устал лезть на гору. Щеки у Ротова порозовели, и он снова имел вид здорового и веселого человека.
Через четверть часа Бирбаум отозвал его и, крепко взяв под руку, зашептал смущенно и испуганно:
— А, знаете, вы правы. Он, собственно говоря, очень мил, но трудно с ним как-то… Он вдруг говорит — вы слышали? — «Седые волосы чаще бывают у стариков, чем у молодых». А? Слышали вы это?
Бирбаум вдруг весь задрожал, злобно оскалился и заметил через судорожно стиснутые зубы:
— Да как он смеет это говорить, идиот проклятый! Что он нас всех дураками считает, что ли? Ведь это же нахальство! Это — издевательство над людьми! Его проучить надо!
Ротов, испуганный и удивленный, не знал, что делать.