Том 2. Повести и рассказы
Шрифт:
По городу в сотнях вариантов ходили изречения великого цадика, сказанные во время короткого пребывания в доме Баси. Он погладил Фруму по голове и сказал: кто ее отец, и мать, и тетки… Как будто он всех их знал. Старика патриарха Лейбензона он даже обнял, а Менделю сказал что-то, что никто не мог передать точно. Одни говорили, что он упрекал его за то, что отдал сыновей в гимназию и что из них выйдут «апикойрес». Другие передавали, что, наоборот, он отозвался об одном из них чрезвычайно лестно, назвал даже будущей звездой во Израиле… Только неизвестно было, о котором. Одни называли Фроима. Другие, наоборот, говорили, что Фроим выйдет апикойрес, а звездой станет старший.
Дядя с большим интересом расспрашивал Менделя-отца, но, несмотря на всегдашнюю откровенность с дядей,
Но при этом лицо г-на Менделя казалось печальным и озабоченным. Впрочем, может быть, для этого были у г-на Менделя и другие причины…
Однажды, когда мы сидели у себя втроем, — дядя прислал за мною и пригласил также моих товарищей.
В кабинете мы застали и г-на Менделя. Он проводил ладонями по своей шелковистой бороде, и на лбу его виднелась глубокая морщина. Дядя имел тоже озабоченный вид. Когда мы вошли в кабинет, он запер за нами дверь и спустил гардину. Потом уселся в кресло и некоторое время задумчиво играл ножом для разрезывания книг. Потом, взглянув на нас, он сказал, обращаясь к Менделю-отцу:
— И Фроим здесь? Я думаю… Фроиму еще рано… Он еще мальчик… Или вы думаете, что следует говорить при нем?
Г-н Мендель кивнул головой.
— Ну, хорошо… Видите ли… Мы узнали… Но только, пожалуйста, чтобы это осталось между нами. Даете слово?
Я дал слово за товарищей.
— Мы узнали… Господин Мендель и я… Откуда, — это все равно… Во всяком случае, под честным словом, — что за всеми вами, за всем вашим кружком установлен надзор… В столице и здесь…
Дядя испытующе посмотрел на нас и продолжал:
— Тот, кто нам сообщил это, не знает точно, в чем дело, но говорит, что это что-то… противоправительственное, политическое… Впрочем, я не допускаю, чтобы это было что-нибудь серьезное, и не стану допытываться. Вероятно, какие-нибудь студенческие дела. Не правда ли?.. Скажу только, что вам, с одной стороны, еще рано заниматься политикой… с другой — вы достаточно взрослы, чтобы понимать, что с этим нельзя шутить… Так вот, мы вам сообщили. Я надеюсь, вы будете осторожны.
Он смолк и посмотрел вопросительно на Менделя-отца. Мой дядя был человек умный и считал, что говорить больше, допрашивать, требовать обещании — было бы бестактно и ни к чему не приведет с молодежью. Сам он когда-то участвовал в истории, повлекшей за собою закрытие киевского университета, и как-то в разговоре сказал вскользь, что не жалеет об этом. Сколько можно было судить по его рассказам, которые я слышал лишь вскользь и отрывками (рассказывая об этом гостям, дядя всегда высылал меня из комнаты), — дело шло об «оскорбленной чести студенчества». Студент, на которого бросилась на улице генеральская собачка, пнул ее ногой. Генерал оскорбительно разругал его и велел отправить студента в кутузку… Университет заволновался. Студента отпустили, но молодежь требовала удовлетворения. В этом было отказано… Дальше в моей памяти сохранились лишь отрывки. Генералу при разъезде из театра подали карету… На козлах вместо кучера и лакея сидели переодетые студенты… Карета тронулась… Супругу генерала очень вежливо, чисто по-рыцарски пригласили выйти… генерала повезли дальше… Меня на этом интересном пункте удаляли…
Лицо дяди при этих воспоминаниях освещалось какой-то особенной улыбкой. Они, очевидно, доставляли ему удовольствие.
— Что делать! Молодость всегда молодость… Она ценит честь и готова на риск… Пушкин сказал: «Блажен, кто смолоду был молод…»
И теперь на красивом лице дяди было выражение снисходительного предостережения. Лицо г-на Менделя было более озабоченно и задумчиво. На его лбу меж бровей лежала глубокая поперечная складка.
— Я тоже скажу вам, молодые люди, несколько слов, — начал он. — Никогда не надо идти против властей, поставленных царем. Это ведет
Лицо Менделя-отца приняло выражение торжественное и мечтательное.
— Вы, мои дети, должны помнить из талмуда историю Бавы-бен-Бута. Нет? Забыли уже Баву-бен-Бута… Ай-ай-ай… — сказал он с горечью. — А между тем талмуд — мудрая книга. Прежде великие европейские философы нарочно изучали еврейский язык, чтобы читать библию и талмуд по-еврейски. И когда проклятый Пфефферкорн восстал на талмуд и требовал, чтобы все его книги сжечь рукой палача, то разве против него не вооружились великие христианские ученые? И они доказали, что в талмуде есть много мудрости не для одних евреев… А Бава-бен-Бут? Ну, вот я вам расскажу, кто такой был Бава-бен-Бут. Он был мудрец, наставник народа, пориш — при царе Ироде. Много было учителей, но Бава-бен-Бут был самый мудрый. И сам царь часто с ним советовался. Но пришел такой день… Ирод рассердился на всех еврейских книжников. Почему рассердился? А потому, что прочитал в писании: «Из среды братий своих пусть Израиль поставит себе царя». Он спросил: что это значит? Это значит, что народ должен выбирать себе царя из простых людей. А он считал, что царь должен быть царского рода… Ну, — что делать: писание есть писание, тут нельзя изменить ни одного знака. А он себе подумал: «Вот чему они учат темный народ. Это — бунтовщики!» И он приказал перебить всех учителей закона. Но бен-Бута оставил. Почему оставил? Он сказал себе: «Если я убью Баву, — кто мне даст при надобности хороший совет? Оставьте бен-Бута… Только выколите ему глаза, чтобы он не мог читать. А давать хорошие советы можно и без глаз…» Ну, хорошо. Выкололи Баве глаза… И еще Ирод говорит себе:
«Вот теперь я узнаю правду. Надо еще более рассердить слепого Баву. Приставьте Баве пьявки кругом головы и уйдите все…» Вот сидит Бава-бен-Бут один, слепой, и пьявки пьют из него кровь..
Голос Менделя-отца слегка дрогнул. Израиль слушал с серьезным и заинтересованным видом. Лицо Фроима выражало равнодушие. Он вспомнил агаду, но мораль ее, по-видимому, ему не нравилась. Быть может даже, он уже пародировал ее в уме. Но отец этого не видел. Инстинктом рассказчика-художника он чувствовал, где самый внимательный его слушатель, и повернулся в сторону дяди, который, опершись на ручку кресла, очевидно, ждал конца.
— Что же вы себе думаете… Сидит бен-Бут, как Иов, и молится. Ну, может быть, плачет. Кто пришел к Иову, когда он сидел на навозе? Пришли к нему друзья и стали говорить: «Видишь ты, что сделал над тобою бог?» А к Баве пришел царь Ирод… Царь Ирод думает себе: «Вот теперь Бава слепой, Бава сердит на меня. Я узнаю от него правду». Прикинулся простым себе евреем и говорит:
— Ну, бен-Бава! Видел ты, что сделал над всеми вами этот царь… Этот дикий зверь…
Что же ответил Бава? Он говорит: «Все от бога. Если так захотел царь, — что же я, бедный еврей, могу сделать…»
— Прокляни его! Разве проклятие праведника ничего не значит?
— Я человек писания, — отвечает Бава, — а в писании сказано: «Даже в мыслях своих не кляни царя».
— Ну, что ж такое? Это сказано о царе, избранном из народа… А этого беззаконника ты можешь проклинать.
Послушай, Бава! Мы тут только вдвоем… Никто не услышит.
— Птица небесная услышит, на крыльях перенесет. Нельзя Баве нарушить заповедь…
Услышал это царь, и сердце его опечалилось… «За что же я пролил кровь этих учителей, если они и все такие, как Бава?» Открылся он бен-Буту и говорит: «Вижу я, что сделал великий грех… Погасил свет в глазах твоих». А Бава, великий мученик, отвечает: «Заповедь-мне светильник. Закон — свет…» Царь спрашивает: «Что же мне теперь сделать, как искупить грех, что я убил столько мудрых?» А Бава опять отвечает: «Ты погасил свет Израиля. Зажги опять свет Израиля».