Том 2. Повести и рассказы
Шрифт:
Встал Опанас на ноги, как темная туча, с Романом переглянулся. А Роман в стороне стоит, на рушницу облокотился, как ни в чем не бывало.
Ударил казак бандурой об дерево! — бандура вдребезги разлетелась, только стон пошел от бандуры по лесу.
— А пускай же, — говорит, — черти на том свете учат такого человека, который разумную раду не слушает. Тебе, пане, видно, верного слуги не надо.
Не успел пан ответить, вскочил Опанас в седло и поехал. Доезжачие тоже на коней сели. Роман вскинул рушницу на плечи и пошел себе, только, проходя мимо сторожки, крикнул
— Уложи хлопчика, Оксана! Пора ему спать. Да и пану сготовь постелю.
Вот скоро и ушли все в лес вон по той дороге; и пан в хату ушел, только панский конь стоит себе, под деревом привязан. А уж и темнеть начало, по лесу шум идет, и дождик накрапывает, вот-таки совсем, как теперь… Уложила меня Оксана на сеновале, перекрестила на ночь… Слышу я, моя Оксана плачет.
Ох, ничего-то я тогда, малый хлопчик, не понимал, что кругом меня творится! Свернулся на сене, послушал, как буря в лесу песню заводит, и стал засыпать.
Эге! Вдруг слышу, что-то около сторожки ходит… подошел к дереву, панского коня отвязал. Захрапел конь, ударил копытом; как пустится в лес, скоро и топот затих… Потом слышу, опять кто-то по дороге скачет, уже к сторожке. Подскакал вплоть, соскочил с седла на землю и прямо к окну.
— Пане, пане! — кричит голосом старого Богдана. — Ой, пане, отвори скорей! Вражий казак лихо задумал, видно: твоего коня в лес отпустил.
Не успел старик договорить, кто-то его сзади схватил. Испугался я, слышу — что-то упало…
Отворил пан двери, с рушницей выскочил, а уж в сенях Роман его захватил, да прямо за чуб, да об землю…
Вот видит пан, что ему лихо, и говорит:
— Ой, отпусти, Ромасю! Так-то ты мое добро помнишь?
А Роман ему отвечает:
— Помню я, вражий пане, твое добро и до меня, и до моей жинки. Вот же я тебе теперь за добро заплачу… А пан говорит опять:
— Заступись, Опанас, мой верный слуга! Я ж тебя любил, как родного сына. А Опанас ему отвечает:
— Ты своего верного слугу прогнал, как собаку. Любил меня так, как палка любит спину, а теперь так любишь, как спина палку… Я ж тебя просил и молил, — ты не послушался…
Вот стал пан тут и Оксану просить:
— Заступись ты, Оксана, у тебя сердце доброе. Выбежала Оксана, всплеснула руками:
— Я ж тебя, пане, просила, в ногах валялась: пожалей мою девичью красу, не позорь меня, мужнюю жену. Ты же не пожалел, а теперь сам просишь… Ох, лишенько мне, что же я сделаю?
— Пустите, — кричит опять пан, — за меня вы все погибнете в Сибири…
— Не печалься за нас, пане, — говорит Опанас. — Роман будет на болоте раньше твоих доезжачих, а я, по твоей милости, один на свете, мне о своей голове думать недолго. Вскину рушницу за плечи и пойду себе в лес… Наберу проворных хлопцев и будем гулять… Из лесу станем выходить ночью на дорогу, а когда в село забредем, то прямо в панские хоромы. Эй, подымай, Ромасю, пана, вынесем его милость на дождик.
Забился тут пан, закричал, а Роман только ворчит про себя, как медведь, а казак насмехается. Вот и вышли.
А я испугался, кинулся в хату и прямо к Оксане. Сидит моя Оксана на лавке-белая, как стена…
А
— Оксано, — говорю, — голубонько, а кто ж это там в лесу стонет?
А она схватила меня на руки и качает.
— Спи, — говорит, — хлопчику, ничего! Это так… лес шумит…
А лес и вправду шумел, ох, и шумел же! Просидели мы еще сколько-то времени, слышу я: ударило по лесу будто из рушницы.
— Оксано, — говорю, — голубонько, а кто ж это из рушницы стреляет?
А она, небо́га, все меня качает и все говорит:
— Молчи, молчи, хлопчику, то гром божий ударил в лесу.
А сама все плачет и меня крепко к груди прижимает, баюкает: «Лес шумит, лес шумит, хлопчику, лес шумит…»
Вот я лежал у нее на руках и заснул…
А наутро, хлопче, прокинулся, гляжу: солнце светит, Оксана одна в хате одетая спит. Вспомнил я вчерашнее и думаю: это мне такое приснилось.
А оно не приснилось, ой, не приснилось, а было на-правду. Выбежал я из хаты, побежал в лес, а в лесу пташки щебечут, и роса на листьях блестит. Вот добежал до кустов, а там и пан, и доезжачий лежат себе рядом. Пан спокойный и бледный, а доезжачий седой, как голубь, и строгий, как раз будто живой. А на груди и у пана, и у доезжачего кровь.
— Ну, а что же случилось с другими? — спросил я, видя, что дед опустил голову и замолк.
— Эге! Вот же все так и сделалось, как сказал казак Опанас. И сам он долго в лесу жил, ходил с хлопцами по большим дорогам да по панским усадьбам. Такая казаку судьба на роду была написана: отцы гайдамачили, и ему то же на долю выпало. Не раз он, хлопче, приходил к нам в эту самую хату, а чаще всего, когда Романа не бывало дома. Придет, бывало, посидит и песню споет, и на бандуре сыграет. А когда и с другими товарищами заходил, — всегда его Оксана и Роман принимали. Эх, правду тебе, хлопче, сказать, таки и не без греха тут было дело. Вот придут скоро из лесу Максим и Захар, посмотри ты на них обоих: я ничего им не говорю, а только кто знал Романа и Опанаса, тому сразу видно, который на которого похож, хотя они уже тем людям не сыны, а внуки… Вот же какие дела, хлопче, бывали на моей памяти в этом лесу…
А шумит же лес крепко, — будет буря!
Последние слова рассказа старик говорил как-то устало. Очевидно, его возбуждение прошло и теперь сказывалось утомлением: язык его заплетался, голова тряслась, глаза слезились.
Вечер спустился уже на землю, в лесу потемнело, бор волновался вокруг сторожки, как расходившееся море; темные вершины колыхались, как гребни волн в грозную непогоду.
Веселый лай собак возвестил приход хозяев. Оба лесника торопливо подошли к избушке, а вслед за ними запыхавшаяся Мотря пригнала затерявшуюся было корову. Наше общество было в сборе.