Том 2. Произведения 1896-1900
Шрифт:
Когда мы вышли из-под темного и как будто бы сырого свода акаций, я обнял Кэт за талию и тихо, но настойчиво привлек ее к себе. Но она и не сопротивлялась. Ее тонкий, гибкий, теплый стан слегка лишь вздрогнул от прикосновения моей руки, горевшей точно в лихорадке. Еще минута — и ее голова прислонилась к моему плечу, и я услышал нежный аромат ее пушистых, разбившихся волос.
— Кэт… как я счастлив… Как я люблю вас. Кэт… Я обожаю вас… Мы остановились. Руки Кэт обвились вокруг моей шеи. Мои губы увлажнил и обжег поцелуй, такой долгий, такой страстный, что кровь бросилась мне в голову, и я
— Кэт… милая… ты моя?.. совсем моя?..
— Да… совсем… совсем…
— Навсегда?
— Да, да, мой милый…
— Мы с тобой никогда не расстанемся, Кэт?. По ее лицу промелькнуло неудовольствие.
— Зачем ты об этом спрашиваешь? Разве тебе не хорошо со мной?..
— О Кэт!
— Так зачем же спрашивать о том, что будет? Живи настоящим, мой дорогой.
Время остановилось… Я не мог дать себе отчета, сколько прошло минут или часов с начала нашего свиданья. Кэт опомнилась первая и сказала, выскользнув из моих объятий:
— Поздно… меня могут хватиться… Проводи меня домой, Алеша…
Когда мы опять шли по темной аллее из акаций, она прижималась ко мне с зябкой и ласковой кошачьей грацией.
— Мне одной было бы здесь страшно. Алеша… Какой ты сильный… Обними меня… Еще… крепче, крепче… Возьми меня на руки. Алеша… понеси меня… Она была легка, как перышко. Держа ее на руках, я почти бегом пробежал аллею, а Кэт все сильней, все нервней обвивала мою шею. целовала мою щеку и висок и шептала, обдавая мое лицо порывистым горячим дыханием:
— Скорей, еще скорей!.. Ах, как хорошо — как мне хорошо. Алеша! Скорее!..
У калитки мы простились.
— Что вы сейчас будете делать? — спросила Кэт, когда я, поклонившись, целовал попеременно ее руки.
— Я сейчас буду писать свой дневник, — ответил я.
— Дневник?.. — Лицо Кэт выразило удивление и — как мне показалось неприятноеудивление. — Вы пишете дневник?
— Да, почти ежедневно.
— Вот как!.. И я тоже фигурирую в вашем дневнике?
— Да. Может быть, это вам неприятно?
Она рассмеялась принужденным смехом.
— Это смотря по тому… Конечно, вы когда-нибудь покажете мне ваш дневник?
Я пробовал отнекиваться, но Кэт так настаивала, что в конце концов пришлось согласиться.
— Смотрите ж, — сказала она, прощаясь со мной и грозя мне пальцем. если я увижу хоть одну помарку — берегитесь!
Когда я пришел домой и стукнул дверью, капитан проснулся и заворчал на меня:
— Где это вы все шляетесь, поручик? На рандевую небось ходили? Бэгэрэдство и всякая такая вещь…
Сейчас только я перечитал все глупости, которые я писал в этой тетрадке с самого начала сентября. Нет, нет. Кэт не увидит моего дневника, а то мне придется краснеть за себя каждый раз, как только я о нем вспомню. Завтра предаю этот дневник уничтожению.
25 сентября
Опять ночь, опять луна и опять странная, неизъяснимая для меня смесь очарования любви и мучений ущемленного самолюбия. Не игрушка ли… Чьи-то шаги под окном…
Кэт — Лидии.
«28 сентября.
Ангел мой, Лидочек!
Мой короткий роман близится к мирному окончанию. Завтра мы уезжаем из Ольховатки. Я нарочно не предупредила Лапшина, а то бы он, чего доброго, вздумал бы явиться на вокзал.
Он очень чувствительный молодой человек и вдобавок совершенно не умеет владеть своей мимикой. Я думаю, он был бы способен расплакаться на вокзале. Роман наш вышел очень простым и в то же время очень оригинальным романом. Оригинален он потому, что в нем мужчина и женщина поменялись своими постоянными ролями. Я нападала, он защищался. Он требовал от меня клятв в верности чуть ли даже не за гробом. Эго — человек не нашего круга, не наших манер и привычек и даже говорит не одним с нами языком. В то же время у него слишком большие требования. Щадя его самолюбие, я ему ни разу даже не намекнула о том, как мог бы его принять папа, если бы он явился пред ним в качестве претендента на мою руку.
Глупый! Он сам не хотел продлить эти томительные наслаждения неудовлетворенной любви. В них есть нечто очаровательное. Задыхаться в тесном объятии и медленно сгорать от желания — что может быть лучше этого? Наконец — почем знать? Может быть, есть еще более дерзкие и еще более томительные ласки, о которых я даже и представления не имею. Ах. если бы в нем было хоть немножко той смелости, изобретательности и… и испорченности, которую я раньше с отвращением чувствовала во многих моих петербургских знакомых!
А он, вместо того чтоб становиться с каждым днем смелее и смелее, ныл, вздыхал, говорил с горечью о неравенстве наших положений (как будто бы я согласилась когда-нибудь стать его женой!), намекал чуть ли не на самоубийство. Повторяю тебе, это стало невыносимо. Только одно, одно наше свидание осталось у меня в памяти. — это когда он носил меня на руках по саду и по крайней мере молчал. Ах, да, милая Лидочка, между прочим, он проболтался мне, что пишет дневник. Это меня испугало. Бог знает, куда мог бы потом попасть этот дневник. Я потребовала, чтобы он дал мне его. Он обещал, но обещания своего не исполнил. Тогда (несколько дней тому назад), после долгой ночной прогулки и уже попрощавшись с Лапшиным, я подкралась к его окну. Я застигла его на месте преступления. Он писал, и, когда я его окликнула, он страшно перепугался. Первым движением его было — закрыть бювар, но ты понимаешь, я велела ему отдать мне все написанное.
Ну, моя дорогая! Это так смешно и так трогательно, и так много жалких слов!.. Я сохраню этот дневник для тебя. Не упрекай меня. Я не боюсь, за него — он не застрелится, и я не боюсь также и за себя — он будет торжественно молчалив во всю свою жизнь. Но, признаюсь, мне отчего-то неопределенно-тоскливо… Впрочем, все это пройдет в Петербурге, как впечатление дурного сна.
Обнимаю тебя, моя возлюбленная сестра. Пиши мне в Петербург.
Твоя К.»
1897