Том 2. Произведения 1896-1900
Шрифт:
— А паныч знает, чего она так кричит? — спросил с легкой усмешкой Талимон.
— Нет, не знаю… Почему же?
— Не могу сказать: чи правда тому, чи нет, а только старые люди кажут, что ее господь проклял.
— Ат! — пренебрежительно мотнул головой сотский, — очень нужно панычу твои байки слушать… Какая разница…
— Нет, отчего же, — возразил я. — Расскажи, пожалуйста, Талимон. Это очень интересно.
— Что ж… ведь не я ее выдумал… старые люди говорят, — обратился Талимон к сотскому, точно оправдываясь перед ним. — Бачите, паныч, як это дело вышло, — продолжал он более спокойно. — Случилось один раз… давно это было… может, сколько сот лет тому назад… случилось как-то, что зробилась на земле великая суша. Дождь не падал целое лето, и все речки и болота повысыхали… Птицы первые зажурились… Звесно: птаха пьет хоть и помалу, але вельми часто и без воды ей кепсько… Вот и стали
— Ат!.. Байки! — отозвался сотский.
— Так что же, что байки? — заступился я за Талимона. — Байку тоже занятно послушать. Ночь длинная… торопиться нам некуда.
Кирила тотчас же с обычной неустойчивостью и бестолковостью переменил мнение.
— Ну да… воно так, — захихикал он угодливо. — Я ж понимаю, что панычу любопытно… Паныч думает, я не понимаю? Я усе понимаю. Звесно, что старые люди больше нашего знают… Я ж могу понимать!..
Мы притихли. Вдруг Талимон быстро приподнялся на локте и, сдвинув брови, острым неподвижным взглядом уставился в лесную чащу.
— Кто-то идет, — сказал он вполголоса. Сотский тоже приподнялся и повернул голову по направлению взгляда Талимона. Я, как ни напрягал внимание, ничего не мог расслышать за треском разгоревшегося костра.
— Кто там иде-ет? Что ты бреше-ешь? — протянул насмешливо Кирила.
— Тихо! — махнул на него рукой, не оборачиваясь, Талимон. Действительно, его не обманул тонкий охотничий слух. Через минуты две или три послышался легкий треск сухих веток под чьими-то ногами, и из чащи точно вынырнула высокая фигура мужика в новом кожухе и картузе.
— Помогай бог! — сказал он глухим, сильно простуженным голосом и слегка приподнял картуз.
— Здорово! — ответили разом Талимон и Кирила, прикоснувшись к своим шапкам.
— Ишел я по лесу и вижу ваш огонь, — продолжал пришедший, присаживаясь на корточки. — Дай, думаю, посмотрю, что за люди… Скучно одному.
— Седайте, — проговорил из вежливости Талимон, несмотря на то что гость уже успел усесться.
Этого мужика зовут Александром. Мне никогда не доводилось с ним разговаривать, но я нередко видел его и особенно много о нем слышал благодаря той простой и в то же время тяжелой крестьянской драме, которая на глазах всей деревни разыгрывалась в его семье. Два года тому назад его жена Ониська — хорошенькая, но распутная и глупая бабенка — вернулась из ближнего городка, где она служила в разных местах за кухарку. Вернулась она в деревню не по своей охоте. Уже давно до Александра доходили слухи, что его жена ведет себя нехорошо, путается со всеми городскими господами и с их мужской прислугой и что даже проезжие посылают «из номерей» мишуреса за Ониськой. Александр не раз являлся в город, отнимал у жены все зажитые ею платья и вещи и рубил их в мелкие кусочки на пороге, а жену избивал
Вместе с городским гардеробом Ониська привезла с собою легкость городских нравов и презрение к деревенской необразованности. Держала она себя с соседями заносчиво, употребляла в разговоре никому не ведомые слова, ела в пост скоромное и даже в одно воскресенье — смешно сказать — явилась в церковь с синим пенсне на носу, за что Александр получил от священника, отца Анатолия, строгий выговор.
Поведение ее не стало лучше в деревне. Она таскалась сначала с сыном волостного писаря, потом с конторщиками соседнего лесного имения, потом с помещичьими кучерами, и, наконец, в настоящее время ее постоянным кавалером сделался вольнопрактикующий фельдшер Кацейовский, вертлявый и наглый человечек с темным прошлым, лечивший с одинаковым неуспехом и лошадей, и коров, и баб с их ребятами. Знал ли обо всем этом Александр — трудно сказать. Он никогда не отличался общительностью, а за последний год стал еще больше сторониться от людей, но с лица его не сходило угрюмое выражение упорной, затаенной мужицкой тоски. Глядя на него, крестьяне покачивали головами и со свойственным им безошибочным инстинктивным чутьем говорили:
«Не добром кончится это дело… що-сь буде промеж Онисьи с Александром…»
— Ты коней, что ли, пасешь? — спросил несколько минут спустя сотский. Александр, неподвижно глядевший в огонь, вдруг встрепенулся, точно его внезапно разбудили.
— Я-то? — протянул он, с усилием отрываясь от огня и, по-видимому, стараясь понять, о чем его спрашивают. — Коней, ты говоришь? Да, да, коней.
— Оно девствительно… теперь злодий как раз подкрадется, — поучительно заметил Кирила.
Александр опять уставился на огонь. Я вгляделся пристальнее в его большое, носатое, изрытое оспой лицо, и меня поразило его равнодушно-тоскливое выражение. И поза, в которой он сидел, сгорбившись, с головой, ушедшей в плечи, охватив обеими руками острые колени, показалась мне усталой и беспомощной. Самый голос у Александра был какой-то жалкий, пришибленный и до странного глухой, как будто бы он раздавался сквозь закрывавшую рот мягкую подушку. Пламя костра трепетало с бурным ропотом, а на лицах трех крестьян бегали длинные дрожащие тени от носов и глазных впадин. Когда же огонь вспыхивал особенно ярко, эти лица принимали медный оттенок, а в глазах ярко загорались красные точки.
Около костра было тепло, светло и уютно, но там, дальше, куда не достигал освещенный колеблющийся круг, там ночь стала непроницаемо черной, и временами до нас доносилось ее холодное, сырое дыхание. Обступившие нас вокруг деревья слились в одну сплошную, темную — темнее ночи — живую толпу, точно со всего леса сбежались сюда ночные тени и с любопытством глядели сверху, покачиваясь и перешептываясь. Иногда на мгновение выделялся из этого заколдованного круга голый прямой ствол сосны, внезапно облитый красноватым светом, но тотчас же пугливо прятался в густую толпу ночных призраков. Я лег на спину и долго глядел на темное, спокойное, безоблачное небо, — до того долго, что минутами мне казалось, будто я гляжу в глубокую пропасть, и тогда у меня начинала слабо, но приятно кружиться голова. А в душу мою сходил какой-то томный, согревающий мир. Кто-то стирал с нее властной рукою всю горечь прошедших неудач, мелкую и озлобленную суету городских интересов, мучительный позор обиженного самолюбия, никогда не засыпающую заботу о насущном хлебе. И вся жизнь, со всеми ее мудреными задачами, вдруг ясно и
просто сосредоточилась для меня на этом песчаном бугре около костра, в обществе этих трех человек, несложных, наивных и понятных, почти как сама природа. Странный звук внезапно нарушил глубокое ночное молчание: точно вдали кто-то вздохнул во всю ширину необъятной груди… Даже трудно было определить, с какой стороны послышался этот звук: он пронесся по лесу низко, над самой землею, и стих.
— Птаха яка-сь, — заметил вполголоса Александр.
— Сова! — решил тотчас же уверенно сотский.
— Нет, это не птаха, — задумчиво отозвался Талимон. — Господь его знает, что оно такое… Трапляется это часом в лесу, когда ночь тихая…
— Трапляется, трапляется, — с задором передразнил сотский, — а что трапляется, и сам не знает… Ну, что такое трапляется?
— Разное бывает… — мягко и уклончиво возразил Талимон. — Лес у нас великий, в иньшее место никто не заглядает, даже лоси и волки… Одному богу звесно, что там ночью робится… Старые полесовщики много чего бают, потому что они целый день в лесу да в лесу… все видят, все слышат… Да что ж? — обвел он нас глазами.