Том 2. Рассказы 60-х годов
Шрифт:
– Ну, смотри. Мы тебя предупредили. А этого твоего Саню мы просто выселим из деревни, и все… Он дождется.
– Не имеете права – больной человек.
– Найдем право! Больной… Больной, значит, не пей. Иди работай, Филипп.
– Вызывали? – спросил вечером Саня, нервно подрагивая веком левого глаза.
– Вызывали. – Филе было стыдно за жену, за председателя, за все правление в целом.
– Не велели ходить?
– Та-а… што я, ребенок, што ли!
– Да, да, – согласился Саня. – Конечно. – И веко его все подергивалось.
– Самок заманивают, – пояснил Филя.
– Красиво заманивают. Красиво. Люди так не умеют. Люди – сильные.
«Это ты-то – сильный?» – думал Филя.
– Уважаю сильных людей, – продолжал Саня. – В детстве меня колотил один парнишка – сильней меня был. Мне отец посоветовал: потренируйся, поподнимай что-нибудь тяжелое – через месяц поколотишь его. Я стал поднимать ось от вагонетки. Три дня поподнимал – надорвался. Пупок развязался.
– А ты бы взял – раз послабей – гирьку, привязал бы ее на ремешок да гирькой бы его по башке. Я тоже смирный был, маленький-то, ну, один извязался тоже, проходу не дает. Я его гирькой от часов разок угостил – отстал.
Саня пьянел. Взор его туманился… Покидал далекие синие горы, наблюдал речку, дорогу, дикий кустик малины под плетнем. Теплел, становился радостным.
– Хорошо, Филипп. Мне – пятьдесят два, двенадцать откинем – несознательные – сорок… Сорок раз видел весну, сорок раз!.. И только теперь понимаю: хорошо. Раньше все откладывал, все как-то некогда было – торопился много узнать, все хотел громко заявить о себе… Теперь – стоп-машина! Дай нагляжусь. Дай нарадуюсь. И хорошо, что у меня их немного осталось. Я сейчас очень много понимаю. Все! Больше этого понимать нельзя. Не надо.
Снизу, от реки, холодало. Но холодок тот только ощущался, наплывал… Это было только слабое гнилостное дыхание, и огромная, спокойная теплынь от земли и неба губила это дыхание.
Филя не понимал Саню и не силился понять. Он тоже чувствовал, что на земле – хорошо. Вообще жить – хорошо. Для приличия он поддерживал разговор.
– Ты совсем, што ли, одинокий?
– Почему? У меня есть родные, но я, видишь, болен. – Саня не жаловался. Ни самым даже скрытым образом не жаловался. – И у меня слабость эта появилась – выпить… Я им мешаю. Это естественно…
– Трудно тебе, наверно, жилось…
– По-разному. Иногда я тоже брал гирьку… Иногда мне гирькой. Теперь – конец. Впрочем, нет… вот сейчас я сознаю бесконечность. Как немного стемнеет, и тепло – я вдруг сознаю бесконечность.
Этого Филя совсем не мог уразуметь. Еще один мужик сидел, Егор Синкин, с бородой, потому что его в войну ранило в челюсть, тот тоже не мог уразуметь.
– В тюрьме небось сидел? – допытывался Егор.
– Бог с вами! Вы еще из меня каторжника сделаете. Просто я жил и не понимал, что это прекрасно – жить. Ну, что-то такое делал… Очень любил искусство. Много суетился. Теперь спокоен. Я был художник, если уж вам так интересно. Но художником не был. – Саня искренне, негромко, весело смеялся. – Вконец запутал вас… Не мучайтесь. Ну мало ли на свете чудаков, странных людей!.. Деньги мне присылает брат. Он богатый. То есть не то что очень богатый, но ему хватает. И он мне дает.
Это мужики понимали – жалеет брат.
– Если бы все начать сначала!.. – На худом темном лице Сани, на острых скулах вспухали маленькие бугорки желваков. Глаза горячо блестели. Он волновался. – Я объяснил бы, я теперь знаю: человек – это… нечаянная, прекрасная, мучительная попытка Природы осознать самое себя. Бесплодная, уверяю вас, потому что в природе вместе со мной живет геморрой. Смерть!.. и она неизбежна, и мы ни-ког-да этого не поймем. Природа никогда себя не поймет… Она взбесилась и мстит за себя в лице человека. Как злая… м-м… – Дальше Саня говорил только себе, неразборчиво. Мужикам надоело напрягаться, слушая его, они начинали толковать про свои дела.
– Любовь? Да, – бормотал Саня, – но она только запутывает и все усложняет. Она делает попытку мучительной – и только. Да здравствует смерть! Если мы не в состоянии постичь ее, то зато смерть позволяет понять нам, что жизнь – прекрасна. И это совсем не грустно, нет… Может быть, бессмысленно – да. Да, это бессмысленно…
Мужики понимали, что Саня уже хорош. И расходились по домам.
Филя брел переулками-закоулками и потихоньку растрачивал из груди горячую веру, что жизнь – прекрасна.
Оставалась только щемящая жалость к человеку, который остался один сидеть на бревне… И бормочет, бормочет себе под нос нечто – так он думает, тот человек, – важное.
Через неделю Саня помер.
Помирал трезвым. Ночью. С ним был Филя.
Саня все понимал, и понимал, что помирает. Иногда только забывался – точно накрепко задумывался, смотрел в стенку, не слышал Филю…
– Сань! – звал Филя. – Ты не задумывайся. А то так хуже. Может, встанешь, походишь маленько? Давай я повожу тебя по избе… Сань?
– М-м?..
– Поломай себя… Разомнись маленько.
– Сходи, Филипп… дай веточку малины… Под плетнем растет. Только пыль не стряхни… Принеси.
Филя вышел в ночь, и она оглушила его своей необъятностью. Глухая весенняя ночь, темная, тяжкая… огромная. Филя никогда ничего в жизни не боялся, а тут вдруг чего-то оробел… Поспешно сломил молодую веточку малины, влажную от ночной сырости, и заторопился опять в избу. Подумал: «Какая на ней пыль? Не успела еще… пыль-то, дороги-то еще грязные. Откуда пыль-то?»
Саня приподнялся на локте и прямо, в упор смотрел на Филю. Ждал. Филя одни только эти глаза и увидел в избе, когда вошел. Они полыхали болью, они молили, они звали его.
– Не хочу, Филипп! – ясно сказал Саня. – Все знаю… Не хочу! Не хочу!
Филя выронил веточку.
Саня, обессиленный, упал головой на подушку и тихо, и торопливо еще сказал:
– Господи, господи… какая вечность! Еще год… полгода! Больше не надо.
У Фили больно сжалось сердце. Он понял, что Саня этой ночью помрет. Скоро помрет. Он молчал.