Том 2. Разоренье
Шрифт:
Мы шли по грязной деревенской улице.
— И баба-то какая была, суды-ирь!.. Что веселые мы с ней были, что ловкие — ах!.. Меня забрили, она — и того… с горя да с горя, то с одним, то с другим! Ну и истрепали… Теперь что? — Рвань! больше ничего… Устрелись тепериче — и мне горе, и ей тоже беда. Хочет как жена — да я ей чужой! да любовник тутотко, по ночам постукивает, тоже, стало быть: «выходи, не то убью!» И меня-то боится — потому дочка есть, а чья? — и господь ведает… И дочка-то почесть сумасшедшая, по одиннадцатому году… Кормить ее мне надо — ну, бабе стыдно, и бьет дочку, чтоб мне в угоду… Да и прежде, когда еще только по вольному обращению пошла, и то все била ее… «Как вспомню про тебя… (стал быть, про меня) — так бить ее… проклятую!..» ну а тоже — любит… Так у нас: — только мучение! К вину
Солдат шел молча и дышал тяжело.
— Вот где мое гнездо будет, коли бог даст! — сказал солдат, остановившись около одного пустыря, начинавшего застраиваться.
Небольшой лоскуток земли был обнесен низеньким плетнем; в одном углу стоял крошечный сруб величиной с будку, а к нему примазывалась, из простой земли и навоза, другая половина будущего дома. На пустоши валялось два-три бревна да несколько охапок соломы.
Мы стояли за плетнем и не подходили к дому.
— Строюсь кое-как… Что бог даст! Авось и жена… Вон жена-то — эва она!
Из-за сруба, не обращаясь лицом к нам, вышла сгорбленная женщина с лопатой в руках и пошла туда, где должен быть огород. Она была грязно одета, еле плелась, хромая на одну ногу, которая была обвязана грязными тряпками.
— И самое-то жаль! — сказал солдат. — Гулянки-гулянки, а тоже, поди, любовники-то колачивали как! Совсем ровно дурашная стала… Скучит да пьет… Э-эх-ма-а!
Солдат махнул рукой и с горьким вздохом попросил у меня табачку.
Я пригласил солдата к себе, и он сделал то же в свою очередь.
Расставшись с солдатом, пошел я опять в школу; но там уже заседали кучера; ребят и немки не было. Сидеть в своей пустой каморке, в которой только раздавался стук маятника, было тоже не весело, и я опять пошел к Ивану Николаичу.
— Поедем, барин, в город! — сказал он мне. — К ночи домой. Прокатишься…
Я был рад как-нибудь занять время, и мы поехали.
— За хорошенькими! — сказал Иван Николаич жене, выезжая со двора. — Теперь месяца на два завалюсь!
— Хушь совсем не приезжай! — ответила та с крыльца и долго стояла, провожая нас.
В городе мы заезжали в лавки, ходили довольно долго по базару, где Иван Николаич закупил чай, сахар, свечи и проч.
— Теперича, милый друг, — сказал он, «справив» свои дела, — заверну я к куму, а ты к маменьке поди, проздравь, праздник!.. Вечером заеду.
По случаю воскресного дня у матушки был пирог, и по обыкновению присутствовал Семен Андреич. Он уже плотно закусил и выпил и почему-то сильно волновался.
— Признаюсь, — говорил он матушке: — по мне, как вам угодно, а что ежели на вашем месте, я бы его на порог не пустил. Как угодно!
— Да почему же его не пускать? — возражала сестра.
— Да просто потому, что… что с пьяницей за компания?
— Он не пьяный приходил! — защищала сестра.
— Ну что ж из этого? — как бы в самом деле имея средства опровергнуть сестру, самоуверенно вопрошал Семен Андреич. — Что ж из этого следует, что не пьян? Не пьян, а напьется — вот и пьян, очень ясно! Я только не понимаю одного, как можно… Да вот Василий Андреич, — обратился Семен Андреич ко мне с видимой надеждой получить подкрепление. — Вот вы рассудите… Помните, Надежда Андреевна как-то говорила, что спрашивала она Ермакова о каком-то сочинителе… Бог его знает, какой он там, а в том дело, что Ермаков этот, эта скотина, пьяная харя, лезет сегодня сюда…
— Он принес книгу… Он мне обещал принести, а вы его обругали.
— Этакую скотину следует ругать-с! Следует! Ежели же вам нужна книга, вы скажите мне, и я вам дам. У меня книги есть. Будьте покойны. Если пьяная образина может вам носить книги, то само собой естественно, что и я тоже могу принести. А заводить знакомство с пьяницей… воля ваша!
— Да он не был пьян! Что вы?
— Надя! Надя! поди-ка сюда… мне нужно тебе сказать словечко, — торопливо выходя в другую комнату, сказала матушка, все время смотревшая на Семена Андреича и на сестру с боязнью, плохо прикрытою улыбкой.
Сестра ушла, а Семен Андреич не переставал волноваться.
— Да по мне — как
Я чуял, что в семье начинается какая-то тягостная рознь, и не знал, как дождаться Ивана Николаича.
«Занятия в школе сначала пошли довольно живо и успешно. Не ограничиваясь азбукой, мы стали толковать о разных предметах и явлениях, относящихся исключительно до нашего села: мы разобрали такие обыкновенные вещи, как волостное правление, кабак, сходка, нищий и т. д. Но с помощью одной родственницы барыни, пожелавшей участвовать в этих беседах, более или менее ясный выводы наши стали загромождаться кисло-сладкими тенденциями, которые преподавательница вычитывала из каких-то переведенных на русский язык немецких книжонок, рассылаемых и раздаваемых с. — петербургскими благотворительными дамами. Все это, выдержавшее, к удивлению, по четырнадцати и более изданий, уверяет народ (за одну только копейку!) в том, что пьяница мужик, послушав один раз хорошую пасторскую проповедь, перестал пить и достиг до такого благополучия, что при конце жизни был сделан старшим лакеем у графа N. В учениках началась апатия и принужденность, которая, вместе с осенними непогодами, растворившими грязь до степени первобытной хляби, сделала то, что число учеников уменьшилось; приходившие из соседних деревень бросили ходить, быть может до поры до времени, а дети жителей нашей деревни стали ходить вяло. Занятия, таким образом, стоят почти на одной азбуке и чтении. Быть может, устанут барыни; быть может, и азбука сделает какое-нибудь дело. Все это хотя и держит меня на месте, но не особенно веселит. Участь сестры тоже не радует меня, тем более что по случаю распутицы в город проезду нет, и мне совершенно неизвестно, отвлекли ли ее кое-какие книги, которые я дал ей, уезжая в последний раз из города, от бесплодных волнений среди великого русского зла — самодурства, как видно имеющего опутать нашу семью благодаря Семену Андреичу.
Все мои горести несу я обыкновенно к Ивану Николаичу.
Кроме необыкновенного аппетита, с которым пьется чай в его чистых, теплых и уютных комнатах, Иван Николаич весьма приятен как человек, заинтересованный судьбами отечества. Русская история знакома ему не только по лубочным рисункам, продающимся на базарах, не только из книг и книжонок, попадающихся ему при помощи уездного протопопа, но в значительной степени пополнена толками народа, семейными преданиями, перешедшими от прадедов и прабабушек. Как ни темноваты эти сведения, но Иван Николаич умеет по-своему доказать ими свою любимую мысль о том, что Россия — государство богатейшее, если бы за ним «уход». Опоражнивая чашку за чашкой, мы ни на минуту не покидаем исторической почвы. Вспоминает Иван Николаич рассказ бабушки о том, например, что однажды императрица Екатерина, желая пресечь мотовство, повелела генералам отрубить шлейфы у двух пышно одетых дам, разгуливавших мимо дворца и оказавшихся женами мелких подьячих. Генералы отхватили саблями шлейфы по самую спину. Ввиду развивающегося мотовства, примеры и источники которого представляются Иваном Николаичем в подробности и во множестве, нам нельзя не одобрить этой меры… Покуда супруга Ивана Николаича, занимающаяся чаепитием покойно и строго, полощет чашки, вытирает и наполняет вновь, мы успеваем перебраться к 12-му году, к Синопу, Севастополю. Оказывается, что Иван Николаич сам видел раненого севастопольского солдата и собственными ушами слышал от него рассказ о том, что Севастополь погиб «занапрасно» и что ничего бы этого не было, если бы начальство послушалось одного простого солдатика, который со слезами умолял «дозволить ему распорядиться»… «Я их всех к обеду прогоню!» — «А оттого, что простой!» — говорит Иван Николаич в крепком огорчении, пихая пустую чашку жене.
Я так много навидался в жизни трусливых, почти бессознательных людских виляний в убеждениях, что эта прямота Ивана Николаича — какая бы она ни была, эта искренность — делают меня самым внимательным его слушателем. Искренность его очень велика. Среди огорчения о погибели Севастополя ему говорят, что с мельницы пришел мужик. Иван Николаич идет сейчас же, и в голосе его, которым он говорит с мужиком, уже не слышно огорчения… Он знает, «что к чему», и если не проглядит убытка государственного, то и на мельнице тоже маху не даст…