Том 2. Трущобные люди. Рассказы, очерки, репортажи
Шрифт:
Толпа золоторотцев шла быстро… Впереди шагал с темно-бурым, лоснящимся лицом здоровяк в жилете из когда-то дорогого бархатного ковра, в форменной фуражке и опорках, привязанных веревками к оголенным по колено икрам. Остальная толпа с шумом шла за ним. За толпой, стараясь не отстать, торопился оборванец, высокий, худой, беловолосый, напоминавший всей фигурой тонконогий гриб, растущий в подвалах, и как раз сходство с этим грибом усиливала широкополая серая рваная шляпа.
Галденье толпы вывело Никиту из забытья, он осмотрелся кругом, встал и пошел в Дорогомиловский трактир
Дорогомилово гудело. По всей набережной, по лужам и грязи шлепали лаптями толпы сплавщиков, с котомками за плечами, пьяные. Двое стариков, обнявшись, возились в луже и, не обращая внимания на это видимое неудобство положения, обнимали друг друга за шею мокрыми грязными руками и целовались. Над самой водой, на откосе берега, раскинув крестом руки, лежал навзничь пожилой рыжий мужик в одной рубахе и в лаптях; пьяный плотовщик продавал еврею полушубок, против чего сильно восставала баба, со слезами на глазах умолявшая мужа не продавать шубы, и вместо ответа получала на каждое слово толчок наотмашь локтем в грудь и ответ: «Не встревай, дура! Ты кто?! А?» Мимо Никиты продребезжала пролетка с поднятым верхом, из-под которого виднелись лишь четыре ноги в лаптях и синих онучах, и одна из этих ног упиралась в спину извозчика.
Около трактира толпы народа становились гуще, плотовщики перемешивались с золоторотцами. Корявый, с топорным лицом городовой разговаривал с барином в шляпе и, указывая на толпу, презрительно говорил:
— Нешто люди? Необразованность, деревня…
Никита шел и то и дело встречал знакомых, с каждым останавливался, говорил. При входе в трактир ему встретился едва державшийся на ногах канатчик Иван,
— Ваня, жив? — окликнул его Никита.
— Ванька нигде не пропадет! — ответил тот и со всего размаха распластался на мостовой.
В трактире с низкими закопченными сводами пахло прелым полушубком и сивухой. Все столы, стулья, скамьи были заняты всклоченными мужиками в рубахах, пол завален сумками, столы заставлены чайной посудой, бутылками; стоял такой гомон от сотен голосов, стуканья посуды и звона медяков, что отдельных голосов нельзя было разобрать. Направо от входа за столом толстый хозяин раскладывал бумажные рубли, покрытые медяками, на кучки и отодвигал каждую кучку к окружавшим стол плотовщикам.
Никита получил свою долю, и на столе появился чай» баранки и четверть вина…
Вечерело. Над рекой опустилась беловатая дымка тумана, заморосил мелкий, как из сита, скорее похожий на осенний, дождь. Половые в белых рубахах, бесцеремонно расталкивая охмелевшие, кудлатые головы, опущенные бессильно на стол посреди зала, становились между этими головами на колена, чиркали серные спички о широкие спины плотовщиков и зажигали лампы. Спичка, случайно, а может быть, из шалости брошенная половым, попала в рыжую курчавую голову, вспыхнуло несколько волосков, но обладатель головы провел по волосам заскорузлой рукой, потушил пожар и, как не его дело, продолжал спать.
Никита, согнувшийся, обрюзглый, с затуманенными глазами, колотил кулаком по столу и ораторствовал:
— И ругается… Пущай ругается… Бить нас мало… Бить мало.
— А ежели порядок такой? — возражает ему его толстый хозяин.
— Бить… За порядок и бить… Сорок годов хожу на плотах, ты еще мальчонком эконьким бегал, а теперь и пузо отрастил и…
— Благодать господня…
— Нет, ты ногу покажи…
Хозяин выставил чищеный сапог в высокой калоше.
— А это что? А? Оттого ты и пузо отрастил, от жадности… С того пятак, с того пятак — вот и пузо и нога… Нешто это нога хрестьянина… От жадности полтора сапога надето… — сказал Никита, указывая на сапоги с калошами.
— Кешка, брось! А ты выпей лучше… Хозяин налил стакан.
— Отравы-то?.. Вот кабы не эта отрава-то, так где бы ты полтора сапога взял? Сорок годов на плотах хожу, чугунки не было, по Можайке мы хаживали еще,
ассигнациями получали и домой носили… А потому отравы не было и полтора сапога не видали…
Никита выпил залпом стакан и понюхал кусок кренделя.
— Бить нас надо за отраву-то… Вот бабы — во у кого учиться… Сердешная калачика не купит, все домой несет, а отчего? Потому отравы не знает… Верно я говорю? — говорил Никита коснеющим языком.
— Верно.
Хозяин встал и пошел к буфету.
Никита выбросил на стол четыре рублевые бумажки и немного меди и крикнул:
— Вишь денег колько? Еще полуштоф — живо!
На стул, с которого встал хозяин, сел золоторотец.
— Друг, верно я говорю — бить надо.
— Верно, — соглашается тот, косясь на деньги.
— А коли верно, значит, выпьем…
— Угостите, коли милость будет…
— И угощу… Ежели я недели мокнул, ежели я свое дело справил, значит… Покажи ногу!
Золоторотец конфузливо выдвинул из-под стола рваный, грязный лапоть.
— Где полтора сапога… А? — Никита потянулся к ноге золоторотца, стараясь схватить ее руками, и упал под стол. Золоторотец бросил свою рваную шапку на стол, прикрыл ею рублевки, огляделся, взял шапку вместе с деньгами и исчез в дверь…
Воля покойного
Федот Ильич не был человеком с характером, как это казалось его окружающим, — он просто обладал упорством несокрушимым.
— Что заладил, тому и быть!
А заладил он после смерти своей жены, что духовного завещания никогда составлять не будет и что все его состояние должно перейти только законному наследнику.
— Воля моя непреклонна! — любил он повторять в беседах с друзьями.
С единственным сыном у него были не то лады, а не то нелады. Сын, многосемейный работник, ушел после женитьбы от отца и вел свое небольшое дело.
Между отцом и сыном стояли капиталы первого, но все-таки они взаимно любили друг друга. Как-то, последние дни, отец даже был у сына в гостях на даче и
говорил:
— Вот рай истинный! — И ласкал внучат.
Одиноко жил он, видаясь изредка с двумя-тремя стариками, приятелями далекой юности, да окруженный разными бедными родственницами, а иногда проходимцами разных полетов, охотившимися за его капиталами, нажитыми упорным, честным трудом ремесленника и приумноженными старческой скупостью.