Том 2. Въезд в Париж
Шрифт:
– Отведайте нашей пищи, во славу Преподобных. Наша пища секрет имеет.
– Секрет..?
– Даже два секрета. Поначалу она не вкусна для чистого богомольца. Хлебнет, понюхает и положит ложку. А как подберется в чемодане, глядишь – и привыкает, да так привыкает, что и мыть мисочку незачем. Другой..? А другой секрет вот какой. Поначалу с нашей пищи слабнуть начинает непривышный человек, похудает, побелеет… и тут будто что переломит в нем! Пойдет и пойдет в силу входить, и такая в нем сила объявляется… в миру не было такой силы, когда всякую снедь вкушал. Наша пища благословенная, с молитвы. Над ней песнопения поют, дух-то силу и набавляет. Сами дознаете – поживете.
10 часов. Богомольцы потрапезовали, помолились в соборе и спят давно. Монахи еще в храме, слушают правило. Собор темнеет громадой на сумеречном небе. Блистают кресты –
Уставши от впечатлений дня, я бездумно заснул на каменном валаамском ложе.
Резкий звонок пробудил меня на пороге глубокой ночи. Странное ощущение – тревоги, радости… что-то знакомое..? Будто бы я в гимназии, и старик швейцар, прозванный за кругло-лысую голову «Цезарем», возвестил радостным звонком, что латинский урок окончен и можно бежать домой. Но кто-то, таинственный мешает… будто учитель пения, призывает на спевку – «после уроков – в зал!» И знакомое чувство – как-нибудь увильнуть от спевки, от трудного «Бортнянского», где никак мне не удается «соло», а дома у нас, в саду, дожидается недоделанный каток, – остро меня тревожит.
«Пе-нию вре-мя…» – слышится заунывный голос, – «мо-ли-тве ча…а-ас!» – и резкий звонок, за дверью, говорит мне неодолимо, что от спевки не увильнуть. И вот где-то уже поют… и как будто отец диакон, церкви Николы в Толмачах, приходивший в гимназию служить панихиды и молебны с гимназическим батюшкой, почему-то грустный, уже возглашает в зале: «Господи Иисусе Христе… Бо-же наш…» – и умолкает. Я хочу спать, но о. диакон не уходит. Я чувствую, что я ему очень нужен, и он где-то стоит за дверью и ждет меня, и опять начинает возглашать: «…поми-луй на-ас!» И звонит, и звонит за дверью.
Сколько же лет прошло с той валаамской ночи? Со-рок лет! А я еще слышу этот звонок и возглас. Думалось ли тогда – что будет?! Думал ли я, что о. диакон от Толмачей – не простой диакон, а знаток творений Отцов Церкви и… Достоевского, что он станет иеромонахом, примет схиму, примет великий подвиг русского старчества, как о. Варнава у Троицы, как старец Амвросий Оптинский, как старец Мака-рий Оптинский, послужившие для Достоевского прообразом старца Зосимы в «Карамазовых»! Думал ли я тогда в прочной'российской безмятежности, что придет страшная година, и этот о. диакон призван будет из крепкого затвора, из Смо-ленско-Зосимовой пустыни, как почитаемый православной Русью подвижник иеросхимонах о. Алексий, на Всероссийский Собор и ему выпадет высокий и строгий жребии – вынуть из-за иконы «Владимирской Богоматери» написанное на бумажке имя Святителя – Патриарха – Мученика Тихона? Думал ли я, что этот звонок и возглас «о. диакона» – «время пению, молитве час», – как бы приснившийся мне, станет и для меня знамением чего-то?!.
Но вот кто-то, ожидающий за дверью, перестает звонить. Я слышу знакомый голос – и вспоминаю, что нет никакой гимназии, я студент, я на далеком Валааме, вчера приехал, что я женат, что будят к полунощнице и ждут от меня ответа – «аминь». На молитвенный возглас – здесь надо «поаминить». Так вчера наставлял меня послушник, и это ему, пожалуй, голос о. Антипы, гостинника, говорит негромко: «не буди, Федор, пусть отдохнут с дороги… следуй дале».
Я слышу, как скребут по плитам коридора шаги «будилыцика», печальный напев уходит дальше, звонок отдается глуше. Слышно неторопливые шаги по коридору, похлопывают двери келий, проходят богомольцы и служки, напевают вполголоса: «Се Жених грядет в полунощи»… «Заутра услыши глас мой…» Я чиркаю спичкой, смотрю на свои часы – только без пяти час… самая ночь глухая! – и слышу, как ударяют в колокол, будто Святой Ночью! Радостное во мне волнение. Все уходят, надо и мне… – но сон обрывает мысли.
Ясный, голубоватый день. Бледно-голубое небо, молочные облачка, тонкие, как кисейка. На выбеленном окне веселые полоски солнца. Может быть, от далекой Ладоги, еще тревожной, бьется бойкое отражение от волн – «зайчик» на потолке. Я раскрываю окно, вижу бархатные леса на скалах, за проливом, вдыхаю воздух… – не воздух, а юность, силу, надежды, радость – вижу и чувствую, в сердце своем таю – «улыбку ясную природы». В цветнике – обрызганные росой астры, свежие звезды голубые, розовые и белые – «земные звезды», пышные георгины, темные, как церковное вино, –
– Молитвами Святых Отец, Господи Иисусе Христе Боже наш…
Мы одеты, чего-то ждем, почему-то смущаемся высунуть нос из кельи, и возглас брата Василия восхищает нас. Я кричу радостно – «аминь!» Брат Василий, умасленный и новый, он теперь мне напоминает молодца-лавочника, – вносит… обед! А чай-то как же?
– Рано у нас обедают. Одиннадцать уж, все намолились – наработались. А чаек бывает после ранней, кому желается. Ну, может, отец гостинник и благословит чайком.
Он ставит поднос с мисками. Пахнет ужасно вкусно – будто перловый суп? Я засматриваю по мисочкам: будто и суп – и каша! Монастырская крашеная ложка, с благословляющей ручкой на стебельке, с написанным в выдолбке собором, стоит в похлебке – не падает. По винегрету рассыпаны кружочки лиловой свеклы и глянцевитые рыжички. Брат Василий выглядывает за дверь, не идет ли отец Антипа: видно, хочет поговорить, – московский!
– Хорошо спали-почивали? Это вот хорошо. Пользительный, значит, воздух… – и губы его шевелятся, хоть он и умолкает.
Я спрашиваю его, что это он всё шепчет. Он почему-то запинается, но видно, что ему хочется мне ответить.
– Это и вам пользительно. От всяких забеглых мыслей и суемудрия надо творить «Иисусову молитву». Знаете?..
Я не знаю. Он говорит, раздельно: «Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй мя грешного».
– Великая от сей молитвы сила, но надо уметь, чтобы в сердце как ручеек журчал… этого сподобляются только немногие подвижники. А мы, духовная простота, так, походя пока, в себявбираем, навыкаем. Даже от единого звучанья и то может быть спасение.
Я не понимаю. Я даже спорю, что от «звучанья» не может быть спасения. Брат Василий выглядывает за дверь.
– Надо вас просветить, – вздыхая, говорит он. – По скудоумию нашему Господь снисходит, просвещает даже и звучаньем святого слова. Я уж вам поведаю, какое вразумление мне было. Вы и запомните, для назидания. В миру этого не понимают, а приехали на Валаам – просветитесь для пользы души. Вот, как и вы, спервоначалу и я сомневаться стал. А это мне, значит, от него было искушение. Стал раздумывать, а уж он и поселился в душе, стал нашепчивать: «Не молись походя, не шепчи пустой душой великое слово!» Стал я пугаться… может, это ересь во мне стала, страх-то? Пошел к своему «старцу»… Какому «старцу»-то? И это не знаете?! Обязательно должны знать, как же. Это в миру у вас все беспастушные, как овцы без пригляда, а у нас нельзя. У нас враг спасения о-чень напрягается смущать, ему в монастыре-то особенно хочется победить, а в миру-то – все под его началом. Вот, для спасения души, о. игумен каждому назначает старца, опытного в духовном делании. На всю жизнь старец назначается. А вот мы ему должны все начисто открывать, всякое помышление греховное или сомнение какое, а он и наставит. Будто всю тяготу с души на себя берет, и нам от сего облегчение, как у Христа за пазушкой. И укрепляемся против наступления врага. И пошел я к своему старцу. Мудреющий старичок, очень любвеобильный. Пришел я, а он так на меня и воззрился. И вижу я, что ему известно, что у меня в душе дух злобы гнездо вьет. И говорит мне старец: «молись, молись, и да не усумнишься!» Будто провидел, сказал-то как – «и да не усумнишься!» Я ему в ноги пал и все ему открыл, усумнение-то мое. Он меня благословил и возвестил. Возвестил-то? А так у нас, на Валааме, всегда говорят – возвестил. Значит – приказал. «Кайся, – говорит. – И вот тебе по пятьсот поклончиков на день, за твое суемудрие. На сорокадневие. Да вот еще я тебе, говорит, во вразумление скажу одно словечко, вроде как притчу». И такую притчу сказал… сразу я проникся понятием смысла. Потому духа высокого мой старец, вроде как прозреватель.