Том 3. Эфирный тракт
Шрифт:
— Ты своего добьешься, Пухов! Тебя где-нибудь шпокнут! — серьезно сказал ему секретарь ячейки.
— Ничего не шпокнут! — ответил Пухов. — Я всю тактику жизни чувствую.
Зимовал он один — и много горя хлебнул: не столько от работы, сколько от домоводства. К Зворычному Пухов ходить совсем перестал: глупый человек, схватился за революцию, как за бога, аж слюни текут от усердия веры! А вся революция — простота: перекрошил белых — делай разнообразные вещи.
А Зворычный мудрит: паровозное колесо согласовывал с Карлом Марксом, а сам сох от вечернего учения и комиссарства — и забыл, как делается это колесо.
Но, ворочаясь головой на подушке, Пухов чувствовал свое бушующее сердце и не знал, где этому сердцу место в уме.
Сквозь зиму Пухов жил медленно, как лез в скважину. Работа в цехе отягощала его — не тяжестью, а унынием.
Материалов не хватало, электрическая станция работала с перебоями — и были длинные мертвые простои.
Нашел Пухов одного друга себе — Афанасия Перевощикова, бригадира из сборочного цеха, но тот женился, занялся брачным делом, и Пухов остался опять один. Тогда он и понял, что женатый человек, то есть состоящий в браке, для друга и для общества — человек бракованный.
— Афанас, ты теперь не цельный человек, а бракованный! — говорил Пухов с сожалением.
— Э, Фома, и ты со щербиной: торец стоит и то не один, а рядышком с другим!
Но Пухов уже привык к своей комнате, ему казалось, что стены и вещи тоскуют по нем, когда он на работе.
Когда зима начала подогреваться, Пухов вспомнил про Шарикова: душевный парень — не то сделал он подводные лодки, не то нет?
Два вечера Пухов писал ему письмо. Написал про все: про песчаный десант, разбивший белый броненосец с одного удара, про Коммунистический Собор, назло всему народу построенный летом на Базарной площади, про свою скуку вдали от морской жизни и про все другое. Написал он также, что подводные лодки в Царицыне делать не взялись — мастера забыли, с чего их начинать, и не было кровельного железа. Теперь же Пухов решил выехать в Баку, как только получит от Шарикова мандат по почте. В Баку много стоячих машин по нефтяному делу, которые должны двинуться, так как в России есть дизеля, а на море моторы, зря пропадающие без работы. Сверх того, морское занятие серьезней сухопутного, а морские десанты искуснее песчаных.
У Пухова три раза стреляла рука, пока он карякал буквы: с самого новороссийского десанта ничего писаного не видал — отвык от чистописания.
«До чего ж письмо — тонкое дело!» — думал Пухов на передышке и писал, что в мозг попадало.
На конверте он обозначил:
«Адресату морскому матросу Шарикову.
В Баку — на Каспийскую флотилию».
Целую ночь от отдыхал от творчества, а утром пошел на почту сдавать письмо.
— Брось в ящик! — сказал ему чиновник. — У тебя простое письмо!
— Из ящиков писем не вынимают, я никогда не видел! Отправь из рук! — попросил Пухов.
— Как так не вынимают? — обиделся чиновник. — Ты по улице ходишь не вовремя, вот и не видишь!
Тогда Пухов просунул письмо в ящик и осмотрел его устройство.
— Не вынают, дьяволы, — ржавь кругом!
На политграмоту Пухов не ходил, хотя и подписал
— Что же ты не ходишь, товарищ? Приглашать тебя надо? — строго спросил его однажды Мокров, новый секретарь ячейки. (Зворычного сменили за помощь Пухову в песчаных платформах.)
— Чего мне ходить, — я и из книг все узнаю! — разъяснял Пухов и думал о далеком Баку.
Через месяц пришел ответ от Шарикова.
«Ехай скорее, — писал Шариков, — на нефтяных приисках делов много, а мозговитых людей мало. Сволочь живет всюду, а не хватает прилежности убрать ее внутрь Советской России. Все ждут англичан, — что они нам шкворень выдернут. Пускай дергают, мы тогда на передке поедем. А мандата тебе выслать не могу — их секретарь составляет, у него и печать, а я его арестовал. Но ты ехай — харчи будут».
Прочитав текст письма, Пухов изучил штемпеля: действительно Баку, и лег спать, осчастливленный другом.
Уволили Пухова охотно и быстро, тем более что он для рабочих смутный человек. Не враг, но какой-то ветер, дующий мимо паруса революции.
Не все так хорошо доезжают до Баку, но Пухов доехал: он попал на порожнюю цистерну, гонимую из Москвы прямым и скорым сообщением в Баку.
Виды природы Пухова не удивили: каждый год случается одно и то же, а чувство уже деревенеет от усталой старости и не видит остроты разнообразия. Как почтовый чиновник, он не принимал от природы писем в личные руки, а складывал их в темный ящик обросшего забвением сердца, который редко отворяют. А раньше вся природа была для него срочным известием.
За Ростовом летали ласточки — любимые птицы молодого Пухова, а теперь он думал: видел я вас, чертей, если бы иное что летало, а то старые птицы!
Так он и доехал до самого конца.
— Явился? — поднял глаза от служебных бумаг Шариков.
— Вот он! — обозначил себя Пухов и начал разговаривать по существу.
В тот год советский нефтяной промысел собирал к себе старых мастеровых, заблудившихся в темноте далеких родин и на проселках революции.
Каждый день приезжали буровые мастера, тартальщики, машинисты и прочий похожий друг на друга народ.
Несмотря на долгий голод, народ был свежий и окрепший, будто насыщенный прочной пищей.
Шариков теперь ведал нефтью — комиссар по вербовке рабочей силы. Вербовал он эту силу разумно и доверчиво. Приходил в канцелярию простой, сильный человек и обращался:
— Десять лет в Сураханах тарталил, теперь опять на свою работу хочу!
— А где ты был в революционное время? — допрашивал Шариков.
— Как где? Здесь делать нечего было!..
— А где ты ряжку налопал? Дезертиром в пещере жил, а баба тебе творог носила.
— Что ты, товарищ! Я — красный партизан, здоровье на воздухе нажил!
Шариков в него всматривался. Тот стоял и смущался.
— Ну, на́ тебе талон на вторую буровую, там спросишь Подшивалова, он все знает.
Пухов обсиживался в канцелярии и наблюдал. Его удивляло, отчего так много забот с этой нефтью, раз ее люди сами не делают, а берут готовой из грунта.
— Где насос, где черпак — вот и все дело! — рассказывал он Шарикову. — А ты тут целую подоплеку придумал!
— А как же иначе, чудак? Промысел — это, брат, надлежащее мероприятие, — ответил Шариков не своей речью.