Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Шрифт:
Но вот и Казань. Теплая комната в гостинице, сознание конца утомительного переезда, свет и тепло от огня, и память о лишениях тает уж, как снег, занесенный мною со двора.
— Волга встала? — спрашиваю я прежде всего.
— Никак нет!
И мне рассказывают всякие ужасы о переправе, но я решаю все-таки ехать завтра дальше. Сознание конца отравляется немного этой переправой, но утомление берет верх, и, поев, я ложусь спать, приказав разбудить себя в пять часов утра, потому что поезд к Волге идет в шесть часов.
И зачем из конечного пункта назначен такой ранний
Ведь при скорости в восемнадцать верст в час и остановках на тридцати станциях в среднем по двадцати минут, как не урвать бы на протяжении девятисот верст два-три часа времени и не назначить отход поезда в более удобный час?
Согласен, что вопрос мой праздный: что такое в самом деле удобства публики?
В пять часов утра постучали в дверь моего номера.
Я открыл глаза с ощущением человека, проехавшего тяжелый путь, утомленного и невыспавшегося, с тяжелой туманной головой. Вчерашние рассказы о нескольких катастрофах, о нескольких жертвах при переправах живо вспоминаются. Из газет я уже знал, что Общество дороги отклонило от себя всякую ответственность, а логика инженера говорила мне, что, пожалуй, в интересах даже Общества дороги этот шум и крик о невозможной переправе: тем скорей разрешат постройку моста.
Наскоро напившись чаю, опять облекшись в три шубы и валенки, так как предстояла переправа при двадцатипятиградусном морозе, я при пожелании со стороны швейцара всего лучшего вышел на подъезд.
Было еще совсем темно. Как из колодца там вверху виднелось нависшее темное небо, и что-то завывало там неприятно и зловеще.
Угрюмо и молча поехал я по темным улицам. Что собственно меня гонит? Зачем рисковать, не вернуться ли назад? Но вот я уже у маленького, подозрительно как-то сбоку приютившегося вокзала. Маленькое здание, сырое и промозглое, род не то кабачка, не то пивной… Я вхожу в вагон и засыпаю. Через полтора часа меня будят.
— Господин, приехали.
— Приехали?
— Да, переправа.
— Выносите вещи.
И я, еще в сонном угаре, спешу на площадку вагона. Все пассажиры — человек двадцать — уже толпятся у откоса возле десятка крестьянских дровней. Наши вещи кладут на переднюю часть дровней и нас по двое сажают спиной к лошадям. Я сижу в позе балерины, и как ни стараюсь, но шубы мои распахнулись, и меня и всех нас поддувает, выдувает и задувает… Ухабы, рытвины, толчки…
Еще один спуск, сильный толчок, и мы огибаем баржу: мы уже на льду. Волга с берега примерзла, и с полверсты переправа идет на санях. Глыбы желтого льда с изрытыми вершинами торчат во все стороны.
Сани ныряют с одного ухаба в другой. Иногда подымутся на расколотый гребень, и в щель видишь таинственную пустоту.
Увидеть хоть поскорей, что там впереди. Я делаю усилие и поворачиваюсь лицом вперед. Ветер рвет, желтый лед кончается, а там дальше свинцовая вода Волги и пар, подымающийся от воды, мешаются с падающим снегом. Того берега за метелью не видно, — все плоско и низменно на этом серо-желтом фоне, и только группа людей черными точками обрисовывается там, куда нам ехать. Подъехали. Выдвигается фигура полицейского, и он кричит подводчикам: «Стой!»
Мы все торопливо соскакиваем с саней. Что? Как?
— Лодки на этой стороне, — переправа кажется возможна.
Надо узнать, крепок ли лед, образовавшийся за ночь и отделяющий всех нас от тех лодок.
— Не двигайтесь. Стойте! Пойдет сперва заведующий.
Мы стоим, а от нас отделяется крестьянин с багром, а за ним длинный господин в черной шубе, валенках и барашковой шапке.
Мы смотрим на уходящих, как на героев. Они идут, и каждую минуту под ними может открыться бездна, тогда их ничто не спасет. Впереди идущий постоянно пробует багром. По мере того как они подвигаются, напряжение наше слабеет.
— Куда там провалиться! Осенний лед ведь! — говорит один.
— Двадцать пять градусов к тому же, — равнодушно соглашается другой.
Остановились те двое, что-то пробуют и кричат нам:
— Доски! Полицейский засуетился.
— Где рабочие? Двое выходят из толпы.
— Вы, что ль, наняты? Доску несите!
— А как провалимся?
— Ну?
Рабочие нехотя берут доску и несут. Одну, другую, третью. С лодок тоже уже вышли навстречу к этим двоим, и кучка людей растет там, где кладут доски. Становится скучно. Один, другой, третий пассажир, и все мы потянулись к лодкам.
— Не ходите, не ходите! — набрасывается блюститель порядка, — я протокол составлю! Я не отвечаю за вашу безопасность. За вашу жизнь!
Но всем хочется скорее на ту сторону, и никто не слушает полицейского. Я тоже иду и стараюсь сохранять дистанцию, но напрасный труд: меня обгоняют, и я рискую прийти последним. Тогда я тоже начинаю спешить и, чтоб обогнать других, иду другой дорогой…
Но передо мной полынья, то есть незамерзлое место, и я волей-неволей должен возвратиться к тому месту, где через нее настилают доски. Один уже успел, переходя, поскользнуться, и его едва удержали.
Мы все у воды.
— Не грудьтесь в кучу — лед обломится!
Но и это воззвание тщетно: у всех какое-то убийственное равнодушие и отсутствие всякого сознания опасности.
В первой лодке уже сидят и только ждут, чтобы пронесло громадную «чку». Чка — это льдина в несколько десятков саженей, которую несет по незамерзшему еще руслу. Иногда такая чка налетает на лед, уже примерзший к берегу, и тогда в воздухе раздается зловещий шип, треск, и желтый лед раскалывается и высокими глыбами в местах столкновения лезет вверх.
— Ну, господи благослови, — прошла, навались!
Сердце замирает в этот момент за тех отъезжающих, и мы, очередные, прыгаем в другую лодку. Один, другой, третий, десятый…
— Довольно, довольно!
— Что вы? Двести пятьдесят пудов подымает, — успокаивает жадный лоцман.
И опять прыгают и прыгают, а затем укладывают багаж и сундуки.
Еще один громадный, в дохе, ввалился, другой молодой, юркий, прыгнул взад к лоцману.
Я сижу в своей громадной шубе и переживаю тревожное и странное ощущение: эта зимняя картина, лодка и двадцать пять градусов мороза, и эта чка, что плывет теперь прямо на нас с каким-то вытянутым, узким хоботом!