Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Шрифт:
И начну ему отпевать. Кончу и опять:
— Так и запиши: не будешь делать как надо, только и видел меня.
Трофим понимает мой намек, — он хочет звать меня в крестные, когда хозяйка, бог даст, родит. Широкая улыбка разливается по его гладкому глуповатому лицу, доходит до самых ушей, и он добродушно-снисходительно говорит:
— Ну, уж ладно. Еду дальше.
— Поглубже, Петр, поглубже.
Петр рад отдохнуть. Он не спеша останавливает лошадь, снимает шапку, говорит сначала: «Здравствуй, батюшка» — и тогда уж отвечает:
—
— Ты что ж это панихиду по живом-то начал? Бога гневить не за что, — идет все, слава богу, хорошо, а сразу тоже нельзя.
— Конечно, нельзя.
— Потихонечку и пойдешь.
— Дай бог, дай бог.
Кончилась пашня, наступил сенокос; за сенокосом пошло жнитво. И оно почти уж закончилось.
На-днях и я и мужики собрались начинать молотьбу ржи для озимого посева.
Было воскресенье.
Окончив обед, жена, Синицын и я вышли на террасу подышать свежим воздухом. Стоял прекрасный полулетний, полуосенний день. Небо уже приняло свой однообразный ярко-синий осенний цвет. Только около солнца, собиравшегося уже садиться, небо переливалось каким-то особым нежным пепельно-голубым, изумрудно-зеленым, ярко-оранжевым цветом. В прозрачном воздухе рельефно рисовались на горизонте: лес, поля, с обильно наставленными на них копнами хлеба; пруд, спокойный, сверкающий, манящий своею прохладой; село с протянувшеюся длинною улицей, на которой теперь, в живописных группах, в сарафанах, красных и синих рубахах толпилась молодежь деревни; ближе — сад наш, оканчивающийся речкой, вдоль которой старые седые ветлы лениво шевелили своими вершинами. В саду начиналась вечерняя поливка цветов, и в свежеющем воздухе далеко разносился нежный аромат их.
Ближе к террасе на гигантских шагах бегали деревенские дети — ученики жены, молодые парни, девушки. Одни бегали, другие ждали очереди и грызли подсолнухи. Скрипнула калитка сада, и один за другим князевцы потянулись к террасе.
— Здравствуйте, господа, — встретил я их, спускаясь к ним, — Надевайте шапки.
— Не холодно, и так постоим.
— Что скажете?
— Да мы всё с докукой к тебе, — начал Исаев, — идем да и калякаем: баим, к своему брату мужику идешь за нуждой — и то не знаешь как, с чего начать, а к тебе — так без страху и лезем за всяким делом.
— Чего же вам?
— Да вот насчет жнивов хотим просить вашу милость. Не допустишь ли скотинку попасти?
— Так что ж? Ладно.
— А мы бы тебе снопов повозили, когда скричишь.
— Ладно.
— Ну, покорно благодарим.
Наступило молчание. Мужикам, видимо, не охота была уходить.
Я сидел на ступеньках и благодушно смотрел на качающихся. Синицын с верха террасы
— Вот я баю, — начал опять Исаев, — николи у нас не было, чтобы в полусапожках да сарафанах гуляли девки. А сейчас? — праздник придет, — как в большом селе, песни, пляски, семечки грызут, кафтанья, сарафаны. Все ты нас жалеешь.
— Ты гляди, — заговорил горячо Петр Беляков, — ребятишки в саду, как к себе пришли — ни страха, ни робости, словно к отцу с матерью. Бывало, помню, мы маленькими были. И-и! Не то что в сад — через мост чтобы нога не переступала. А, храни бог, в сад залезешь, так из ружья, как в собаку, просом всыпят. Лазай потом на карачках целый месяц.
— Трудно было, батюшка мой, — заговорил Елесин, — чуть что не так, марш на конюшню!
— Ругатель был; иначе, бывало, как: «такой, сякой ты сын» — и не скажет человеку.
Я вспомнил, что Синицын слушает, и поспешил переменить разговор.
— Ну что ж, и за молотьбу скоро приниматься пора?
— Пора, батюшка, пора.
— Славу богу, будет чего, — заметил я. — Можно благодарить бога.
— Как господь совершит, — вставил Елесин.
— Да уж совершил, — ответил я.
— В руки как допустит, — укоризненно пояснил Елесин.
— Ну, уж ты, — рассмеялся я. — Так ведь никогда и порадоваться нельзя. В амбар ссыпешь — и там будет неспокойно.
— Пропадет и там, — проговорил Елесин.
— Когда же, по-твоему, благодарить господа?
— А вот как, бог даст, живы будем, съедим хлебушек-то, тогда и благодарить станем.
— Ну, тогда благодарить поздно, по-моему.
— А по-нашему, теперь рано.
— А по-моему, благодарить бога да радоваться всегда надо, а придет беда, тогда уж и радоваться нечему. Так и радоваться никогда не придется.
— Знамо, гневить бога нечего, — согласился Керов, — посылает милость, видимое дело.
— Еще бы не милость оказал, — отвечал я, — шутка сказать: по сто пятьдесят пудов на десятину уродилось.
— Ну, где уж полтораста, ста не будет, — возразил Исаев. — Разве в таком редком хлебе может быть сто пятьдесят? Погуще маленько посеяли бы, может, и было бы.
— А я говорю сто пятьдесят, а на моей земле двести пятьдесят.
— Не будет, — убежденно мотнул головой Исаев.
— В жизнь не будет, — сказал Ганюшев. — Я вот на что, хоть об заклад пойду, то есть вот разорви меня, коли будет! Отродясь на нашей земле того не бывало, чтобы двести пятьдесят родило.
— Ну что ж, — отвечал я, — давай биться об заклад.
Ганюшев, опешив, уставился на меня.
— Я ставлю тебе полведра водки, если твоя правда, а если моя, ты должен привезти две десятины снопов.
— Да как же мы спорить станем?
— А так и станем. Вот сейчас пойдем на загон, отобьем осьминник и обмолотим на молотилке.
Ганюшев нерешительно смотрел на меня.
— Ну что ж, иди, — сказал я ему, — тебе уж не впервой меня нажигать.