Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Шрифт:
И детям не больше чести.
Старший сын в мать: убогий, на правую ногу хромает, умом слаб. Рот откроет и смотрит, — ловит ворон. Отца как огня боится. Неумелый да робкий. И жену Варвару подобрал себе под масть и из семьи такой же, на все село известной — вся в негодной хвори. То в ноги, то в голову ударит Варваре, болячки по телу. Все носом тянет, все то и дело сморкается в передник, а глаза не то подгнивают, не то слезятся. Смотрит ими высокая, тонкая, молодая и — словно сказку читаешь в них о заколдованной царевне. Эх, сорвать бы проклятую хворь! Выглянула бы, как солнце из тучки, головка с мягкими, как шелк, волосами, с загадочным ласковым взглядом
Уж самый последний на свадьбу сына вытрясет, выскребет, а наколотит-таки полета рублей. Старый скряга только что из харчей — хлеба да теленка дал — ничего больше. Сам сын уже порядился к Василью Михеевичу на лето в работники с женой, тем и свадьбу сыграл. Так ведь что? Пришла весна — не пускает сына.
— Уйдешь, — назад не приходи… работника, что ль, себе нашел по зимам кормить тебя?
— Так ведь как же? — глядит Илька и рот раскрыл.
А в голове ровно жернова. То ли материнская тупость, то ли отец, бывало, малыша по голове тук да тук.
— Ну так ведь как же? Твоя же воля была свадьбу играть…
И опять:
— Ну так как же… деньги-то взяли…
Молчит отец, как отрезал. Молчит, — согласился, значит. Ушел с женой к Василию Михеевичу.
— Ну так как же? Должон…
Пришла осень, пришел Илька с женой к отцу назад. Прогнал — и разговаривать не стал!
— Ну так как же…
Воет Илька, баба с ним рядом сидит, — даром что простой, а тоже озлился: народ идет — пусть смотрят люди добрые, как отец награждает сына. Так ведь смотри не смотри — его воля; вой не вой — прошибешь разве этим? Он и сам, поди, слушает да веселится, что шутя от дурака отвязался. Поселился Илька на углу против отцовской избы и живет, глядя, раскрывши рот, на отцовский дом, как пес голодный. Колотится: нужда… Там поработает, здесь, — тянет день до вечера всухомятку, а жаловаться миру на отца не идет.
Дети пошли. Сам, жена, трое детей, хозяева с детьми — шесть голов, одиннадцать всех. Жмутся в семиаршинной избенке из трехвершкового лесу, — зима придет — промерзнет тонкий лес, а с полу ровно со двора несет.
Заморыши дети у Ильки, а живут. Младший и в деда и в мать: на материнском лице, тонком, прозрачном, нежно и мягко вырисовались дедовские приподнятые глаза: уставится, смотрит ими полуторагодовалый заморыш, — грустно, грустно; тянет гнилым носом, подлизывает по временам языком и, точно булавкой, колет своими глазенками в сердце.
Дед на что ненавистник, — ему хоть мир весь пропади, — и тот ровно чует к нему что. Не может смотреть, — замутит что-то внутри и пойдет, пойдет, — только рылом вертит.
— Ишь, чует… — наблюдает и передает свое наблюдение Илька жене.
И, бывало, что выпросить — уж с внуком идет Илька — что-нибудь да урвет — только уводил бы скорее внука.
А то заметит дед внучка на улице, остановится в расщелине у ворот — его не видно — и глядит на внучка и тянет к нему не то охота приласкать, не то схватить за ножонки да об угол, чтоб и духу его не было, не мутил бы душу. А там отойдет и забудет и об внуке и об сыне: пропадайте вы все пропадом — брюхи ненасытные, пустые…
Только бы еще от этого разбойника Пимки — второго сына — отвязаться. Эх, и растет же разбойник! В кого уродился только. Глаз черный, сам черный, злой — словно кровь какая эфиопская в нем. Бывало, бьет его отец — как волчонок бросается, скачет. Бьет, бьет до полусмерти — бросит, добил… Отдышался — опять такой же. И такой пакостный и страху в нем нет. Илька, бывало, так и затрусится, а этому хоть что! Лезет, хоть убей вот его — нет в нем страху — злость одна дьявольская сидит.
Подарил господь детками. Ну да скоро уж забреют лоб в солдаты. Уйдет — назад не вернется: не тот товар.
Ах, каверзный! подрубил сусек с Алешкой: половину ржи вытаскал. Ну и отодрал же отец.
Илька давно тянет отца:
— Брось, тятька, будет… брось…
Куда там брось! посинел отец, налились глаза: помнит одно, что отбить охоту навсегда, на веки вечные надо хлеб таскать, и бьет, бьет без памяти, без передышки.
Людей уж догадался скричать Илька, а то тут бы и прикончил сына-дорвался! Едва оттащили.
Отдышался, в город сбежал. Кошка шкодливая, дьявольская: хвост задрала — пошла.
Только назад не приходи, проклятый, пропадай ты пропадом, чтоб и не видел и не знал, был ли ты, нет ли на свете. А уж придешь… Врешь, уйдешь назад, откуда пришел!! Лиха беда впервые отвадить!
И забыл отец, что любил сам же когда-то того, кого выгнал теперь из дому, кого гонит из сердца. Давно это было. Ильке тогда девятый пошел. Пимке всего четвертый. Пойму тогда сняли: так всей семьей и уехали на сенокос. Ушли отец с матерью на работу, а детей оставили у табора.
Скучно парнишкам. Глядят: лес, за лесом камыши, болота потянулись, река прошла.
— Айда, Пимка, — говорит Илька, — в лес ягоды сбирать… В лесу мно-о-го… кучи.
Пошли братья. Поспевает Пимка — в рубашонке одной, брюхо вперед — кучи ягод загребать.
В мочежинном лесу какая ягода? гнилой лес, да сырая земля, да всякий хлам лесной: листья сухие, ветки. Нет ягод.
Ягод нет, другое есть: Илька шишку поднимет, попробует на зуб, бросит; выглядывает по деревьям — не увидит ли ореха где; покажется там, ровно где-то в лесу меж деревьев прошмыгнуло что: заяц, лисица ль… присядет, затаится и глядит, не шевельнется…
А у Пимки одна думка. Идет, черными глазенками своими водит по сторонам, где эти кучи ягод сложены.
Хватился Илька брата: туда-сюда — нет его. Испугался, кричит — нет. Что бы к народу, — вернулся к стану и молчит, никому не говорит. Уж к ночи кинулась мать: нет Пимки. К Ильке. Илька отбежал от стана — ревет:
— Пимка в лесу сблудился…
Бросились, сколько было на сенокосе народу, в лес: кричат, аукают— нет нигде. Может, и тут он где, — так малыш, может, и слышит, что кличут, а ума нет отозваться. Проискали до полночи: никакого следу. На другой день уж вся деревня выехала. Шутка сказать, ребенок в лесу: зайдет в камыши, — волки, да и так, ночь-то по лесу бродя без мамки, страху-то одного сколько наберется; комары, змея — где, мало ли… Весь день проискали. Уж к вечеру отцу попался. Мимо б прошел, да догадался в сторону заглянуть: а он стоит, в ручонки набрал цветиков, травы, — глядит… Увидел отца — рассмеялся, тянет ему цветочек. Даром что жесткий, подхватил сына на руки и, кажись, не расстался б, а слезы сами так и льются. У него ль одного? Все, кто был, глядят, удержаться не могут… Шутка сказать — ночь-то целую, день, как провел, где спал, ел ли что? Страхов каких насмотрелся; може, волчица вплоть-то была возле ангельской души? Так и уснул на отцовских руках, намаялся сердечный. Спит, а в руках цветочки. Несет его отец к табору, вся деревня сзади. Забыли и об работе, ровно праздник какой. Плачут бабы, а отец и не видит от радости ничего. Думал тогда ввек не изжить радости.