Том 3. Тайные милости
Шрифт:
– В институте, законно, – сказал он задумчиво и заплакал обильными горькими слезами.
Георгий понял, что речь идет о Валерке – сыне бабы Миши и бабы Маши, который жил на белом свете всего двадцать минут, но которого они никогда не забывали. Речь шла о том, что Валерка мог бы учиться в институте, как учатся дети других людей…
– Или кончил, – размазывая по багровой щеке длинную слезу, всхлипнул старик, – инженером, законно…
Вспоминая Валерку, баба Миша всегда оплакивал его возможную судьбу, как будто бы она уже была и прошла, как будто сын умер взрослым, совсем недавно…
– Вы зато сколько детей воспитали! – горячо сказал Георгий. – И каждому как настоящие
– Вот за это, сынок, спасибо тебе! – вытерла сухие глаза баба Маша. Дорого дался ей единственный, не поживший на свете сын. Кто же мог подумать, что не родятся другие… тогда казалось, что их будет еще много.
В прежние времена под горячую руку, случалось, и поколачивал ее баба Миша за то, что «не уберегла Валерку», отводил душу, а теперь только плачет об этом на пьяную голову. Кажется бабе Мише, что будь у него сын – вся его жизнь сложилась бы по-другому, но представить себе эту другую жизнь он не мог. Как бы оправдывая судьбу, иногда баба Маша приводила всякие трагические примеры: где-то парня задавила машина, у кого-то сын погиб на границе.
– И наш бы так мог, послали бы на китайскую, – говорила старуха, – или еще куда, в неспокойное место…
– Да, – подтверждал баба Миша, – с них станется, законно, басмачи…
В половине девятого вечера Георгий наконец поднялся и попрощался со стариками.
– Еще бы посидел с удовольствием, – сказал он, оправдываясь, – но работы дома выше головы, а завтра рано вставать, на водовод ехать.
– На Новый? – спросила баба Маша.
– На Новый.
Все жители города были в курсе строительства Нового водовода, все думали с надеждой и уверенностью, что он избавит город от безводья, все ждали пуска водовода, как ждут изобилия.
– Может, допьем? – попросил баба Миша.
– Ладно уж, сам допьешь, больше достанется, – выручила Георгия баба Маша, и он проворно выскользнул во дворик, в черную южную ночь.
В летние дни частенько дул иссушающий южный ветер «Магомет», гнал по белым от зноя улочкам обрывки газет, пыль, мусор. Горячий ветер забивал дыхание, наполнял голову противным, одуряющим гулом, высекал из глаз слезы, хрустел на зубах песочком, – без особого дела горожане старались не выходить из домов и с нетерпением ждали вечера. К заходу солнца «Магомет» обычно стихал, небо быстро наливалось темной синью, с моря начинало потягивать благословенной прохладой – давал себя знать северный ветер «Иван». Летние вечера стояли в городе чудные, «валютные», как говорил Толстяк.
Выйдя из тесного дворика стариков, Георгий заспешил темными переулками к Кате по адресу, который в последнее время вдруг стал для него родным.
Думая о пушке, которую тащил по мокрым, занятым врагом подмосковным лесам баба Миша, о его сыне Валерке, жившем на свете двадцать минут, о кондукторше Гаге, которая осмеливается рожать ребеночка от «вольного хождения», о том, как хорошо квасит капусту мама, перебирая все это и десятки других обрывочных видений в подернутой легким хмелем памяти, Георгий натолкнулся неожиданно на испугавшую его мысль: а вдруг бы он прожил всю жизнь и не встретил Катю?!
Шагая к Катиному домику, он вспоминал ее лицо, слова, движения тела, и эти воспоминания наполняли его усохшую душу трепетом и светом восторга, той радостью существования, какой он не испытывал давно, с тех незапамятных времен, когда, проснувшись поутру и стащив со стола кусок, убегал неумытый на улицу и гонял там собак до тех пор, пока мать не затаскивала его в дом за уши или не приводил его туда голод, – обычно ему нестерпимо хотелось есть и спать одновременно, а мама заставляла мыть ноги в тазу с холодной водой…
Да, такого упоения жизнью, как сейчас, он не чувствовал именно с тех пор, когда падал наискосок в нерасстеленную кровать как подкошенный и засыпал мертвым сном, не в силах вытереть чистой тряпкой гудящие от бега ноги, не допив молоко с загустевшими сливками, что дожидалось его на столе едва ли не целый день и уже начинало скисать, – холодильник в те благословенные времена еще не стал достоянием всех семей.
Раньше ему казалось, что все дни его взрослой, самостоятельной жизни были заполнены плотно, и только теперь он понял, что они были просто забиты как бы серой ватой существования – необходимого, но не прекрасного.
Вдруг Георгий поймал себя на мысли, что опять явится к Кате под хмельком. Вспомнил, что шоферы, для того чтобы убить дух алкоголя, жуют перед постом ГАИ газету. Али-Баба говорит, что жевать нужно то место, где максимум типографской краски. Георгий полез в портфель, достал газету, оторвал кусок и стал жевать его, с неудовольствием думая о том, какая все-таки он скотина: идет к женщине с пустыми руками. Хотя бы коробку конфет захватил для ребенка…
С этими печальными размышлениями он и добрался до места, по адресу Лермонтова, 25, берег моря.
Я не хочу, чтоб свет узналМою таинственную повесть;Как я любил, за что страдал,Тому судья лишьБог да совесть!.. —подумал Георгий и порадовался, что еще не все позабыл, что кое-что из классики осталось в голове со времен горячечной юности, когда душа его томилась в ожидании желанной близости с еще неизвестной ему женщиной.
Он жил как во сне, а, оказывается, была на свете другая жизнь и были другие ценности, которыми жили другие люди и которые имели мало что общего с теми ценностями, которыми жил он сам. Как же прошла его молодость? У Георгия было такое чувство, будто он проспал все тридцать три года своей жизни на печи, как Илья Муромец, и вот теперь разбужен и призван наконец к ответу… А ведь с внешней точки зрения его жизнь складывалась удачно: он еще молод, а у него уже большие дети, здоровая жена, великолепная квартира, крупная должность. И, оказывается, все это, вместе взятое, он готов отдать за час наедине с желанной, но, в сущности, малознакомой ему женщиной, за час в хибарке на берегу моря, в «шанхае», где живут люди, по мнению знакомых Георгия, недостойные внимания, а на поверку выходит, что у них-то и есть жизнь, а у него фикция. Они живут своей жизнью, а не выдуманной, не сконструированной нарочно, не подогнанной насильно под соображения здравого смысла, настолько здравого, что уже не остается места для живого движения души: так в дистиллированной воде не может дышать даже крохотная комнатная рыбка. Ах, сколько задушено им в самом себе живых чувств, неродившихся поступков… В памяти Георгия смутно встало юное личико любившей его Марьяны. Ее родители преподавали в той же аульской школе, где он когда-то директорствовал. Мать у Марьяны была русская, вела алгебру и геометрию в пятых-шестых классах, отец – чеченец, работал завучем, преподавал русский язык и родную речь в младших классах. И мать и отец Марьяны были, каждый по-своему, удивительные люди – не случайно родилась у них такая дочь и не случайно назвали они ее по имени героини толстовских «Казаков»…