Том 3. Трилогия о Лёвеншёльдах
Шрифт:
Услыхав это, пастор порылся в своей памяти. Борд Бордссон был славный малый. Правда, чуть простоватый, но не из-за этого же ему тревожиться на смертном одре. Ну, а ежели рассудить по-человечески, то священник сказал бы, что Борд Бордссон был один из тех, кто обижен богом. Последние семь лет крестьянина преследовали всяческие беды и напасти. Усадьба сгорела, а скотина либо пала от повального мора, либо ее задрали дикие звери. Мороз опустошил пашни, так что Борд обнищал, как Иов. Под конец жена его пришла в такое отчаяние от всех этих
— Насколько я знаю твоего отца, он не совершал такого тяжкого греха, в котором не мог бы исповедаться адъюнкту, — сказал пастор, глядя с благосклонной улыбкой на дочь Борда Бордссона.
Для своих четырнадцати лет она была не по возрасту рослая и сильная девчонка. Лицо у нее было широкое, черты лица грубые. Вид у нее был чуточку простоватый, как и у отца, но выражение детской невинности и прямодушия скрашивало ее лицо.
— А вы, досточтимый господин пастор, верно, не боитесь Бенгта-силача? Ведь не из-за него вы не отваживаетесь поехать к нам? — спросила девочка.
— Что такое ты говоришь, детка? — удивился пастор. — Что это за Бенгт-силач, о котором ты толкуешь?
— А тот самый, кто подстраивает так, что все у нас не ладится.
— Вот как, — протянул пастор, — вот как. Стало быть, это тот, кого зовут Бенгт-силач?
— А разве вы, досточтимый господин пастор, не знаете, что это он поджег Мелломстугу?
— Нет, об этом мне слышать не приходилось, — ответил пастор, но сразу же поднялся с места и взял свой требник и небольшой деревянный потир, которые всегда возил с собой, когда ездил по приходу.
— Это он загнал матушку в озеро, — продолжала девочка.
— Худшей беды быть не может! — воскликнул пастор. — А он жив еще, этот Бенгт-силач? Ты видала его?
— Нет, видать-то я его не видала, — отвечала она, — но, он, ясное дело, жив. Это из-за него нам пришлось перебраться в лес и жить среди диких скал. Там он оставил нас в покое до прошлой недели, когда батюшка рубанул себе по ноге топором.
— И в этом тоже, по-твоему, виноват Бенгт-силач? — совершенно спокойно спросил пастор, но сразу же отворил дверь и крикнул работнику, чтобы тот седлал коня.
— Батюшка сказал, что Бенгт-силач заговорил топор, а не то бы ему ни в жисть не повредить ногу. Да и рана-то была вовсе не опасная; а нынче батюшка увидал, что у него антонов огонь в ноге. Он сказал, что теперь-то уж непременно помрет, потому как Бенгт-силач доконал его. Вот батюшка и послал меня сюда и наказал передать, чтобы вы сами к нему приехали, и как можно скорее.
— Ладно, поеду, — сказал пастор.
Пока девочка рассказывала, он набросил на себя дорожный плащ и надел шляпу.
— Одного я не могу понять, —
— Да, от этого батюшка не отпирается, — подтвердила девочка. — Только чем он обидел его, о том батюшка ни мне, ни брату не сказывал. Сдается мне, что об этом-то он и хочет поведать вам, досточтимый господин пастор.
— Ну, коли так, — сказал пастор, — надо поторопиться.
Натянув перчатки с отворотами, он вышел вместе с девочкой из дому и сел на лошадь.
За все время, пока они ехали к пастушьей хижине в лесу, пастор не проронил ни слова. Он сидел, раздумывая о всех тех диковинах, о которых порассказала ему девочка. Сам он на своем веку встречал лишь одного человека, прозванного в народе Бенгтом-силачом. Но ведь может статься, что девочка говорила не о нем, а совсем о другом Бенгте.
Когда пастор въехал на сэттер, ему навстречу выскочил молодой парень. То был сын Борда Бордссона — Ингильберт. Он был несколькими годами старше сестры, такой же рослый и крупный, как она, и схож с ней лицом. Но глаза у него были посажены глубже, а вид — вовсе не такой прямодушный и добросердечный, как у нее.
— Далеконько вам было ехать, господин пастор, — сказал Ингильберт, помогая пастору спешиться.
— О, да, — сказал старик, — но я приехал быстрее, чем полагал.
— Мне самому бы надо было привезти вас сюда, господин пастор, — сказал Ингильберт, — но я рыбачил вчера вечером допоздна. Лишь вернувшись домой, я узнал, что у отца в ноге антонов огонь и что сестру послали за вами, господин пастор.
— Мэрта не уступит любому парню, — сказал пастор. — Все сошло как нельзя лучше. Ну, а как Борд сейчас?
— По правде говоря, он совсем плох, но еще в уме. Обрадовался, когда я сказал ему, что вы уже выехали из лесу.
Пастор вошел к Борду, а брат с сестрой уселись на широкие каменные плиты возле лачуги и стали ждать. Настроены они были торжественно и разговаривали об отце, который был при смерти. Говорили, что он всегда был добр к ним. Но счастлив не был никогда с того самого дня, как сгорела Мелломстуга, так что, пожалуй, для него лучше будет расстаться с такой злосчастной жизнью.
Вдруг сестра сказала:
— У батюшки, видно, было что-то на совести!
— У батюшки? — удивился брат. — Уж у него-то что могло быть на совести? Да я ни разу не видал, чтобы он замахнулся на скотину или на человека.
— Но ведь в чем-то он собирался исповедаться пастору, и никому больше.
— Он так сказал? — спросил Ингильберт. — Сказал, что перед смертью хочет в чем-то исповедоваться пастору? Я-то думал, он позвал его сюда только для того, чтобы причаститься.
— Когда он нынче посылал меня за пастором, он сказал, чтоб я упросила его приехать. Ведь пастор — единственный человек на свете, кому он может покаяться в великом и тяжком грехе.