Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
Шрифт:
— Что ж, — обиделась она. — Думаете, если бурнусница, так уж и мужское шить не умеет?!.
Перешила. Ношу.
. . . . .
Тетка с очень тонкими подкрашенными губами:
— Всех жалеть — сердца не хватит.
. . . . .
Сегодня, 17 июля 1944 года, в Москве — событие. По радио и в утренних газетах было объявлено, что с 11 часов утра по Садовому кольцу, на площадях Калужской, Смоленской и других приостанавливается движение пешеходов и транспорта, так как через город будут проконвоированы пленные немцы — в количестве 57 600 человек. В половине двенадцатого
Напряженное ожидание. Со всех дворов, изо всех переулков бегут мальчишки. Лихорадочные голоса:
— Немцев ведут!
— Идем немцев смотреть!
— Идем скорей — сейчас фрицев поведут!
(Забыл записать, что в извещении начальника московской милиции население призывалось к порядку и к «недопущению каких-либо выходок по отношению к военнопленным».)
В народе говорили, что еще не скоро.
— Поезд опаздывает, — сказала какая-то женщина.
Я успел сходить в Гагаринский переулок, в поликлинику, зашел по делам в райвоенкомат, и когда вернулся к Смоленской, там уже было не протолкнуться. Мне все-таки удалось протиснуться на середину площади.
Огромное множество милиционеров, работников НКВД и красноармейцев наводили на площади и на прилегающих к ней улицах порядок. Прекращалось движение автомобилей. Их направляли в сторону Арбата. Постепенно площадь и продолжение ее — широченный «бульвар» очистились, и тут мы все увидели:
— Идут!
Со стороны Кудринской двигалось, надвигалось пока еще как будто не очень большое светло-коричневое каре. Уже отсюда было видно, что это не наши «солдатики». Тот же цвет хаки, но — темнее, коричнево-желтый, а не желто-зеленый, как у нас.
Меня попросили «на тротуар». На площади остались лишь высокие чины милиции и НКВД. На тротуаре я оказался в числе первых, но постепенно толпа оттеснила меня от тротуара, потом увлекла в сторону и назад. Вперед вынырнули дети, главным образом девочки почему-то.
День яркий, солнечный, жаркий… Но набегают легкие облака.
Желто-коричневый квадратик медленно, но верно приближается, из квадратика превращается в квадрат. За ним вырисовываются второй, третий… Что-то поблескивает на солнце.
— С музыкой идут! — говорят в толпе.
Но это, конечно, не музыка. Позже мы узнаем, что это сверкают шашки у офицеров конвоя.
В толпе, конечно, нещадно ругаются. Ругают «мильтонов».
Появляется автомобиль пикап с фотографами и кинооператорами.
Мрачная процессия приближается. Вот уже первые ряды ее миновали станцию Смоленского метро. Впереди всадник. Советский генерал на роскошном коне с зеленой попоной и красной звездой на ней гарцует перед киноаппаратом. Уже видны хари немцев. Именно хари. Черные, грязные, сожженые солнцем.
У самой площади генерал по просьбе фотографов останавливает колонну. Дело в том, что как раз в эту минуту солнце ушло за тучу, — снимать нельзя.
Стоят минут десять. Немцев отсюда не разглядеть. Видно только, что — черные, рваные,
Наконец идут мимо. Близко. Тут не только немцы. И венгры, и румыны, и итальянцы. Кажется, этих «сателлитов» даже больше, чем немцев. Что это за народ? Грязный, оборванный, жалкий и — карикатурно-комичный. И все они — молодые и старые — небриты, обросли щетиной. Многие босиком, многие без пилоток и фуражек, повязаны грязными платочками. Большинство же — в опорках на деревянной подошве. Жалкие пожитки. У кого одеяло, свернутое в трубку, у кого — узелок. У многих консервные банки или кружки, сделанные из американских консервных банок.
Но меня интересуют сейчас больше не немцы, а толпа, в которой я нахожусь.
Какая же реакция?
Прежде всего — удивление. Вон они какие!.. Страшенные, обросшие, на людей не похожие…
Но тут же мужские голоса:
— Побудь два года на передовых, тоже на себя похожа не будешь!
Жалость, брезгливость, насмешка. И ничего похожего на так называемую ненависть. Только некоторые пожилые женщины пытались выкрикивать что-то вроде проклятий:
— Разорвать бы их на куски! Подумать, что эти гады мазали нашим деточкам губы ядом…
В общем же симпатий никаких, разумеется, не было, но и тот гнев, который люди принесли сюда, исчез куда-то, испарился, когда мимо потекло это несчастное, голодное, измученное, истерзанное быдло.
Слышал и такое:
— Тоже рабочие люди!..
— Не всякий своей охотой пошел.
— Ой, поглядите-ка, старый какой!
Кое-что трогает. Один из пленных — черный белоглазый, курчавый — жадно курит «под губки», то есть крохотный, обжигающий губы окурок. Толкает впереди идущего, передает ему. Тот жадно затягивается и передает следующему.
Или — в последнем ряду идут больные.
— Глядите, глядите, друг дружку под руки ведут.
Вдруг — дикий плач. В толпе мечется семи-восьмилетняя девочка.
— Что с тобой? Задавили? Маму потеряла?
— Боюсь! Ой, боюсь! Ой, немцев боюсь!..
А она их и не видит, бедная. Только слышит мерный топот их ног.
Прошло мимо нас несколько тысяч (тысяч десять — пятнадцать, я думаю) фрицев. Ни одной, даже самой робкой улыбки на их лицах. И на толпу почти не смотрят. Особенно эсэсовцы. Эти (с какими-то отметными значками на груди) глядят и в самом деле зверями. А остальные — люди как люди. Есть и совсем мальчики, есть и старики. В очках. Интеллигентных лиц мало. Офицера не сразу отличишь от рядового. Почти все мрачны, испуганы, ждут или ждали, по-видимому, эксцессов. Но таковых, кажется, не было. И меня это по-настоящему радует.
Большинство групп (или отрядов) проследовало по Смоленскому бульвару к Калужскому шоссе. А последняя — свернула к Киевскому вокзалу. Каждую группу кроме конвоя сопровождают два немца (какие-нибудь старосты?). Перед каждой колонной вместе с русским офицером идет девушка в штатском, переводчица. В арьергарде — советские санитарки с красными крестами на сумках. Пленных «проконвоировали». Но толпы на бульварах и на прилегающих улицах еще долго не расходились. Много разговоров о том, для чего их вели через Москву.