Том 4. Огненный ангел
Шрифт:
Брат Фома сказал мне:
— Святая ревность обольщает вас, брат Рупрехт! Успокойтесь. Эти люди исполнят все как должно.
Я видел, как стрелки архиепископа бесстрастно связывали руки бесчувственной Ренате и подымали, чтобы нести ее куда-то. Еще не помнящий себя, я, не слушая слов инквизитора, снова бросился вперед и готов был вступить в рукопашную схватку с этими людьми, чтобы вырвать у них драгоценную ношу. Но тут почувствовал я, что кто-то взял меня за руку, и то был граф Адальберт, который сказал мне строго:
— Рупрехт, ты теряешь рассудок!
Властно и почти насильно повел он меня прочь, через всю церковь, к выходным дверям; я повиновался ему безвольно, как ребенок старшему, и мы вдруг вышли на свежий воздух и на свет солнца, а за нами еще слышались и вопли, и стоны, и визг, и хохот несчастных, одержимых демонами.
Глава пятнадцатая
Как Ренату судили инквизиционным судом
Продолжая держать меня за руки, граф провел меня через весь монастырский двор, вывел в ворота, и мы, перейдя небольшой лужок с несколькими поседелыми ветлами, рядом сели, словно по уговору, на склоне обрыва, надо рвом, которым были обведены стены монастыря. Здесь граф сказал мне:
— Рупрехт! Волнение твое необычно. Клянусь Гиперионом, ты в этом деле затронут более всех нас! Объясни мне все, как товарищу.
У меня в тот час воистину во всем мире не было другого товарища, а опасения и надежды, теснившиеся в душе, искали выхода, подобно птицам, запертым в тесной клетке, и я, как тонущий, который хватается за последнюю опору, — рассказал графу все: как встретил Ренату, как мы прожили с ней зиму, словно муж и жена, причем только причудливость ее характера помешала нам закрепить этот союз перед алтарем, как Рената внезапно меня покинула и как я узнал ее теперь в сестре Марии; умолчал я только об истинных причинах побега Ренаты, объяснив его ее сокрушением о грехах и желанием покаяния, — а закончил свое повествование просьбой, обращенной к графу, помочь мне в моем страшном положении.
— Последние недели, — говорил я, — как вы сами, милостивый граф, могли заметить, я как-то примирился или, лучше сказать, свыкся с мыслью, что разлучился с Ренатою навсегда. Но едва я увидел вновь ее лицо, как вся любовь в моей душе ожила, как Феникс, и я опять понимаю, что эта женщина мне дороже собственной жизни. Между тем безжалостная судьба, вернув мне Ренату, в то же время бросает ее в руки инквизиции, и все улики этого дела говорят мне, что я так чудесно обрел потерянную лишь затем, чтобы потерять ее окончательно! Что могу я предпринять для спасения своей возлюбленной, — я, один, против власти инквизитора, против воли архиепископа и против силы его стрелков и стражи? Если в вас, граф, не найду я поддержки и защиты, если в вас нет ко мне сострадания, не останется мне ничего другого, как разбить себе голову о стену той тюрьмы, где заключена Рената!
Приблизительно так говорил я графу, и он слушал меня с большой чуткостью и отдельными вопросами, которые задавал мне, показывал, что старается вникнуть в мою историю. Когда же я кончил, он сказал мне:
— Дорогой Рупрехт! Твоя судьба трогает меня живо, и я даю мое рыцарское слово, что окажу тебе всякое содействие, какое будет в моих силах.
Последовавшие события доказали, что граф своей рыцарской честью не шутил, ибо, пытаясь оказать мне помощь против инквизитора, смело подверг он опасности свое высокое положение, но все же я вовсе не уверен, что действовал он так по расположению или участию ко мне. Обдумывая теперь поведение графа, я полагаю, что руководило им, во-первых, желание проявить себя истым гуманистом, защищая сестру Марию от изуверства инквизитора, ибо в реальность одержания он никак не хотел верить; во-вторых, — давняя неприязнь к архиепископу, его ленному господину, намерения которого приятно ему было разрушить; в-третьих, наконец, юношеская любовь к приключениям и всякого рода проказам, та самая, которая подсказала ему сложную и не дешевую шутку с доктором Фаустом. Однако, само собой разумеется, эти соображения не мешают мне поныне отдавать должное тому участию, которое граф проявил по отношению ко мне, и вспоминать об нем, как о человеке если и не совершенном, то, во всяком случае, благородном и с душой чуткой.
С часа того разговора граф принял на себя руководство моими поступками и начал держать себя со мною, как старший брат с младшим. Когда, после нашего объяснения, мы пошли обратно в лагерь, я дорогою строил десятки планов, как нам скорее выручить Ренату, причем все эти планы сводились к тому, что должно нам узницу вырвать из темницы насилием. Граф благоразумно указывал мне, что средства с другой стороны гораздо значительнее наших, что, если даже все люди графа будут повиноваться нам беспрекословно, все же против окажется вся сила многочисленной стражи архиепископа, его же власть, как князя, власть и влияние инквизитора и, вероятно, все население местности, относящееся враждебно к колдуньям, так что предпочтительнее было для нас действовать хитростью, приберегая шпаги для последней крайности. Остаток разумного смысла не мог не подтвердить мне, что граф в этом споре держался за стремя правоты, и мне не оставалось ничего другого, как уступить этим доводам, склонив под них душу, как вол голову под ярмо.
Приведя меня в свою палатку, граф велел мне там дожидаться его, и я остался несколько часов в вынужденном и тягостном для меня бездействии, отданный на добычу хищным мыслям и беспощадным мечтам. Большую часть этого времени провел я, лежа ничком на разостланной медвежьей шкуре, слушая биение своего сердца и не стараясь объединить в строй те образы, которые, один за другим, возникали в моем воображении, словно всадники на косогоре, и исчезали, проблестев минуту в свете солнца. То мне представлялось, как Рената лежит на грязном и холодном полу в темном подземелье, то — как палачи подвергают ее истязаниям и хитрым мукам, то — как несут ее труп, чтобы зарыть за кладбищенской оградой, то, напротив, — как я вывожу ее из тюрьмы, скачу с нею на коне по полю, еду с ней за океан, начинаю новую жизнь в Новом Свете… Порой охватывал меня такой страх от моих видений, что я вскакивал на ноги, порывисто, готов был куда-то бежать, чтобы что-нибудь предпринять, но силою воли и доводами логики я опять приковывал себя к своему ложу и заставлял себя вновь, как праздного зрителя, смотреть на сцены, разыгрываемые передо мною на подмостках мечты.
Было уже далеко за полдень, когда ко мне, уже почти изнемогшему от одиночества и неизвестности, вошел наконец граф, но он не захотел отвечать мне на мои страстные вопросы, не узнал ли он чего нового о судьбе сестры Марии, и полушутливо, полунаставительно заявил, что раньше необходимо нам пообедать, ибо с утра мы не прикасались к пище. Тягостная была та трапеза, когда наш слуга из замка, Михель, подавал нам незатейливые блюда, изготовленные на привале, которые мы могли запивать лучшим красным арблейхертом из монастырских погребов, и когда граф, делая вид, что не замечает моего уныния, упорно вызывал меня на разговор о разных древних и современных писателях. Но, насилуя свою мысль, я все же невольно путал имена авторов и названия книг, чем возбуждал веселый смех графа, мне казавшийся в тот час как бы кощунственным. Когда же наконец наш обед пришел к концу, граф, моя после еды руки, сказал мне:
— А теперь, Рупрехт, бери свою чернильницу, и идем в монастырь: сейчас начнется допрос твоей Ренаты.
Я явно почувствовал, как щеки мои от этого сообщения побелели, и в силах был только повторить последние слова:
— Допрос Ренаты?
А граф, внезапно став совершенно серьезным, — печальным и участливым голосом рассказал мне, что инквизитор и архиепископ решили начать следствие безотлагательно, ибо дело представлялось важным и сложным; что сам граф будет присутствовать на этом суде по своему званию, а что меня предложил он, как писца, чтобы записывать вопросы судей и ответы обвиняемых, ибо, по новому Имперскому Уложению [256] , все суды должны быть непременно письменные.
256
«Новое Имперское Уложение» — то есть Уложение, изданное Карлом V в 1533 г., известное под названием Carolina.
— Как! — вскричал я, выслушав такое объяснение. — Ренату будут судить здесь же, в монастыре, без представителей императора, не дав ей защитника, без соблюдения всех законных форм судопроизводства!
— Ты, кажется, воображаешь себя, — ответил мне граф, — живущим в счастливые времена Юстиниана Великого, а не во дни Иоганна фон Шварценберга [257] ! Я должен тебе напомнить, что, по мнению наших юристов, ведовство есть преступление совсем исключительное, crimen exceptum [258] , преследуя которое нечего сообразоваться, строго и боязливо, с законом. In his, — говорят они, — ordo est ordinem non servare [259] . Они так боятся дьявола, что в борьбе с ним полагают правым всякое беззаконие, и нам с тобой не оспорить такого обыкновения!
257
Иоганн фон Шварценберг (1463–1528) — юрист, реформатор немецкого законодательства, составивший «Бамбергское уложение» и позднее проект общеимперского уложения, легший в основание «Каролины».
258
«Crimen exceptum». По общему правилу немецкого судопроизводства, преступления делились на обыкновенныеи исключительные(crimina ordinaria et excepta), как оскорбление величества, измена, ересь и др. Для «исключительных» преступлений суд имел особые полномочия и не был связан обыкновенными формами судопроизводства. «In his ordo» etc., т. е. «В таких случаях правило — не соблюдать правил» (С. Muller. Hexenaberglaube und Hexenprozesse in Deutschland. Leipz. 1893; Я. Канторович. Средневековые процессы о ведьмах. Спб., 1893; и др.).
259
В таких случаях правило — не соблюдать правил ( лат.).