Том 4. Повести и рассказы
Шрифт:
— Право!.. Одерживай!.. Так держать!.
К концу вахты уже нет страха в его душе. Напротив, какое-то счастливо-горделивое чувство охватывает его всего от сознания, что он больше не трусит и что, следовательно, из него может выйти моряк. И он уже посматривает вокруг на беснующееся море не с прежним почтительным и словно недоумевающим страхом, а с самоуверенным, несколько надменным чувством человека, сумеющего справиться с врагом. И в голове его проносились мечты о том, как он будет капитаном какого-нибудь доброго океанского крейсера и с ним выдерживать штормы… И у него будут не такие порядки, что на «Грозном», о нет!
Ни зги не видать. Мрак со всех
«А что, как встречное судно?» — со страхом думает он и еще напряженнее вглядывается. Он сознает свою страшную ответственность за жизнь всех этих шестисот человек команды, доверяющихся его бдительности и находчивости, и это сознание делает его еще более внимательным и ко всему готовым… Нервы его напряжены до последней степени, и он ждет с нетерпением конца вахты.
— Впереди ничего не видно. Не прикажете ли, Аркадий Дмитрич, осветить электрическим светом? — спросил Скворцов, озабоченный возможностью столкновения, официально-деловым, несколько возбужденным тоном, переходя на другую сторону мостика, где, держась за поручни, неподвижно стояла высокая фигура капитана в дождевике и зюйдвестке.
— Не надо-с! — резко и повелительно ответил капитан, не терпевший никакой инициативы со стороны подчиненных и, как человек безмерно самолюбивый, любивший, чтобы всякое распоряжение исходило от него «самого».
Скворцов отошел на свое место, мысленно обругав этого крайне несимпатичного ему капитана «самолюбивым скотом». И, как нарочно, ему вспомнился рассказ отца про знаменитого адмирала Нахимова, которому во время Синопского боя боцман крикнул: «Павел Степаныч! Надо кливер поставить!» — и адмирал немедленно исполнил дельное предложение боцмана.
Прошло минут с десять, как вдруг Скворцов увидал по левому крамболу сразу красный и зеленый огни, сверкнувшие совсем близко.
Он так и ахнул.
— Право на борт! — крикнул он дрогнувшим голосом.
— Право на борт! — в то же мгновение зазвучал испуганный голос капитана.
И в ту же минуту почти по борту крейсера проскользнул темный силуэт трехмачтового «купца» и скрылся сзади в сумраке ночи.
— Скотина! — послал ему вдогонку капитан по-русски, прибавив к «скотине» еще непечатное ругательство.
Скворцов, скомандовав рулевым держаться на прежнем курсе, метнул в капитана негодующий взгляд.
«Чуть было не потопили судна!» — подумал он.
Шторм начал утихать к полуночи, и когда Скворцов сдавал свою вахту, ветер уж не гудел так яростно, и сквозь клочковатые облака по временам выглядывала луна.
Слишком взволнованный только что испытанными впечатлениями, молодой человек не хотел спать и несколько времени еще оставался на падубе, охваченный тем настроением какой-то духовной приподнятости, о которой рассказывал когда-то его отец.
Но боже мой! Как не похожи казались восторженные рассказы отца о дальних плаваниях на то, что приходилось видеть теперь сыну. И эта дружная судовая жизнь, и эти возвышенные беседы и чтения в кают-компании, и эти капитаны, о которых вспоминал отец, и это гуманное отношение к матросам — как все это не походит на действительность! Уж не идеализировал ли отец свои воспоминания? думалось молодому человеку.
Или, может быть, другие времена, другие песни?
И, несмотря на свою «морскую жилку», несмотря на любовь к морю и к сильным ощущениям, молодой человек чувствовал большое разочарование. Не море разочаровало его, а судовая жизнь, так сказать ее тон, ее низменные интересы, обращение товарищей с подчиненными, эта грубость капитана, эта постоянная ругань во время учений, эта вечная напряженная осторожность, чтобы не нарваться на дерзость и не ответить дерзостью. И не было, казалось ему, того «духа», который соединял всех, начиная от капитана и до последнего матроса, и про который так любил рассказывать его отец. Все служили, отбывая повинность, но не любили, казалось Скворцову, дела, не любили своего судна тою любовью, про которую слышал он от прежних моряков…
Что сказал бы его добрый старик, если б явился на «Грозный» и увидал, что спустя тридцать лет после отмены телесных наказаний молодые безусые мичмана, не только не крадучись, а с сознанием полного своего достоинства бьют по зубам матросов и после хвастают в кают-компании, возбуждая негодование — и то молчаливое и конфузливое — лишь в двух-трех офицерах да в старшем враче, как-то брезгливо скашивающем свое лицо при подобных разговорах?
А этот благополучный и веселый молодой ревизор, с наивным добродушием называющий «либералами» всех тех, кто несочувственно рассказывает о разных проделках с углем и при покупке провизии?. Впрочем, об этом и редко говорят, и все относятся к ревизору с большим уважением. Он такой любезный и никогда не отказывает в деньгах, хотя все знают, откуда у него «лишние» деньги. Конечно, и он не объясняет — откуда. Но его добродушный, всегда веселый вид, особенно после стоянки в портах, словно бы свидетельствует, что ему наплевать на мнения насчет его персоны двух-трех «либералов»…
Еще недавно, в Неаполе, под пьяную руку, он в обществе товарищей хвастал, что он не дурак и вернется в Россию кое с чем…
«Нет, все эти рассказы отца об его плаваниях в шестидесятых годах с „беспокойным“ адмиралом и с капитанами, которые умели создавать моряков и внушать им любовь к ремеслу, не оскорбляя их чувства достоинства, — умели обращаться с матросами без унизительных зуботычин и позорных наказаний, решительно кажутся сказками!»
«А казалось бы — как нетрудно быть им и теперь правдой!» — почти вслух проговорил молодой моряк, заканчивая свои грустные размышления.
Он еще несколько минут любовался «отходившим», после взрыва ярости, морем, слегка освещенным серебристой, словно задумавшейся луной. Волны, как будто уставшие, не так гневно нападали на бок крейсера и вместо гребней посылали на бок только серебристую пыль своих брызг. Стихало значительно.
— Что ж не идете спать, ваше благородие? — неожиданно раздался голос вестового. — Койка давно готова.
— А ты чего не спишь, Аксенов?
— Я дежурный, ваше благородие… И чай, если угодно, есть, ваше благородие… Горячий… Для вас приготовил!
— Спасибо, Аксенов! — с какою-то особенной горячностью проговорил Скворцов, тронутый вниманием своего вестового и весь внезапно охваченный приливом благодарного чувства.
Осторожно ступая по убегавшей из-под ног палубе, он спустился в свою каюту и, раздевшись, бросился в койку и скоро стал засыпать, убаюкиваемый все еще стремительной качкой.
Но не о хорошенькой адмиральше была последняя сознательная мысль Скворцова и не о той красавице-итальянке с жгучими глазами и классическим профилем, с которой он свел случайное знакомство в Неаполе, а о капитане. Несмотря на свою мягкость и добродушие, Скворцов с каждым днем чувствовал к нему все большую и большую неприязнь и сваливал на него одного всю вину за отраву плавания и за весь, возмущавший его, строй судовой жизни, легкомысленно забывая про «дух времени», отражавшийся и на его сослуживцах.