Том 4. Прерия
Шрифт:
— Не пойму, с чего это Эйза вздумал бродить один в такую пору! — сердито сказала Эстер. — Когда отужинаем и приберемся, тут он явится, голодный, как медведь после зимней спячки, и заревет, чтобы его накормили. У него желудок, как самые точные часы в Кентукки: день ли, ночь ли, всегда без ошибки укажет время, и заводить не надо. Наш Эйза умеет налечь на еду, особенно как малость поработает и проголодается!
Ишмаэл строго обвел глазами круг своих примолкших сыновей, точно хотел проверить, осмелится ли кто из них что-нибудь сказать в защиту отсутствующего бунтаря. Но сейчас, когда не было ничего, что могло пересилить их обычную вялость, ни один из них не пожелал превозмочь свою лень, чтобы вступиться за мятежного брата. Зато Эбирам, который после примирения все время проявлял — то ли искренне, то ли притворно —
— Хорошо, если мальчик не натолкнулся на тетонов! — пробурчал он. — Эйза в нашем отряде чуть ли не самый стойкий — он и смел и силен; мне будет очень жаль, если он попался в лапы краснокожих дьяволов.
— Сам не попадись, Эбирам! Да придержи язык, если он у тебя только на то и годен, чтобы пугать женщину и ее суматошных девчонок. Смотри, какого ты страху нагнал на Эллен Уэйд: она совсем белая! Уж не на индейцев ли она сегодня загляделась, когда мне пришлось поговорить с ней при помощи ружья, потому что мои слова не доходили до ее ушей? Как это вышло, Нел? Ты нам так и не объяснила, с чего ты вдруг оглохла.
Щеки Эллен изменили свой цвет так же внезапно, как раздался тот выстрел, о котором скваттер напомнил сейчас. Жгучего жара хватило на все лицо, даже на шею лег его отсвет, нежно ее зарумянив. Девушка в смущении понурила голову, но не нашла нужным ответить.
Лень ли было Ишмаэлу продолжать допрос или ему показалось достаточно и сказанных колких слов, но он поднялся на ноги и, потянувшись всем грузным телом, как раскормленный бык, объявил, что намерен лечь. В семействе, где каждый жил только ради еды и сна, такое намерение не могло не встретить того же одобрения и у остальных. Один за другим все разбрелись по своим незатейливым спальням; через несколько минут Эстер, уже успевшая отругать перед сном детвору, осталась, если не считать часового внизу, совсем одна на голой вершине скалы.
Какие бы иные не всегда благородные качества ни развила в этой необразованной женщине ее кочевая жизнь, материнское чувство слишком глубоко угнездилось в ее душе, чтобы что-нибудь могло его искоренить. Нрав ее был буен, чтобы не сказать свиреп, и, когда она разойдется, унять ее было нелегко. Но, если она и склонна была иногда злоупотреблять правами, какие ей давало ее положение в семье, все же любовь к своим детям, нередко дремавшая, никогда окончательно не угасала в ней. Мать смущало затянувшееся отсутствие Эйзы. Она сидела на камне, со страхом вглядываясь в темную бездну. Но страшно ей было не за себя — она не колеблясь пошла бы одна в ночную степь, однако хлопотливое воображение, подчиняясь неугасшему чувству, принялось выдумывать для сына всевозможные злые несчастья. Может быть, он и вправду, как намекнул Эбирам, взят в плен индейцами, вышедшими поохотиться в окрестностях на буйволов; или могла его постичь еще более страшная участь! Так думала мать, а мрак и тишина придавали силу тайному голосу сердца.
Взволнованная этими думами, отгонявшими сон, Эстер оставалась на своем посту и с той остротой восприятия, которую у животных, стоящих в смысле интеллекта не многим ниже этой женщины, мы зовем инстинктом, прислушиваясь к шумам, какие могли бы указать на приближение шагов. Наконец ее желания как будто сбылись: послышались долгожданные звуки, и вот уже она различила у подножия скалы силуэт человека.
— Ну, Эйза, ты вполне заслужил, чтоб тебя оставили ночевать на голой земле! — заворчала женщина с резкой переменой в чувствах, ничуть не удивительной для всякого, кто давал себе труд изучать противоречивость и разнообразие человеческих характеров. — Да, хорошо бы еще, чтоб на самой твердой! Эй, Эбнер, Эбнер! Ты что там, Эбнер, уснул? Посмей только открыть проход, пока я не сошла вниз! Я хочу посмотреть сама, кто это там вздумал беспокоить среди ночи мирную — да, мирную в честную семью!
— Женщина! — рявкнул голос, которому говоривший старался придать внушительность, хотя и опасался неприятных последствий. — Женщина, именем закона запрещаю тебе метать с высоты какой-нибудь адский снаряд! Я свободный гражданин и землевладелец, имеющий диплом двух университетов, и я требую уважения к своим правам! Поостерегись совершить покушение или же убийство, непреднамеренное или
52
Друг (лат.).
— Кто? — спросила Эстер срывающимся голосом, едва донесшим ее слова до ушей человека, тревожно ловившего их внизу. — Так ты не Эйза?
— Нет, я не Эйза, я доктор Батциус! Разве я не сказал тебе, женщина, что тот, кого ты держишь за порогом, имеет все права на дружеский и даже почетный прием? Или ты вообразила, что я животное из класса амфибий и могу раздувать легкие, как кузнец свои мехи?
Натуралист еще долго понапрасну надрывал бы грудь, если бы Эстер была единственной, кто его слышал. Разочарованная и встревоженная, женщина уже улеглась на своей соломенной подстилке и в безнадежном равнодушии приготовилась отойти ко сну. Зато Эбнера, поставленного внизу на часах, крики разбудили, и так как теперь он уже настолько очнулся, что узнал голос врача, тот незамедлительно был пропущен в крепость. Доктор Батциус, вне себя от нетерпения, прошмыгнул в тесный проход и уже начал трудный подъем, когда, оглянувшись на привратника, остановился, чтобы сделать ему наставление, весьма, как полагал он, солидным тоном:
— Эбнер, у тебя наблюдаются опасные симптомы сонливости! Они явственно проступают в склонности к зевоте и могут оказаться губительными не только для тебя, но и для всей семьи твоего отца.
— Ох, ошибаетесь, доктор, очень даже ошибаетесь, — возразил юноша, зевая, как сонный лев. — У меня этого вашего симптома не было и нет, а что касается отца с детьми, так, по-моему, от кори и ветряной оспы наша семья уже много месяцев как окончательно отделалась.
Натуралист удовольствовался своим коротким предостережением и уже одолел половину крутого подъема, а юноша еще продолжал обстоятельно оправдываться. Добравшись до вершины, Овид приготовился к встрече с Эстер: он не раз получал самые ошеломительные доказательства неисчерпаемых возможностей ее речи и в благоговейном трепете ожидал, что сейчас навлечет на себя новую атаку. Но, как, может быть, предугадал читатель, он был приятно разочарован. Тихонько ступая и робко поглядывая через плечо, как будто он опасался, что сейчас на него хлынет поток чего-нибудь похуже ругани, доктор пробрался в шалаш, назначенный ему при распределении спальных мест.
Спать он, однако, не лег, а сидел и раздумывал над тем, что видел и слышал за день, пока в хижине Эстер не послышалась возня и ворчанье, показавшие, что ее обитательница не спит. Понимая, что ему не осуществить своего замысла, пока он не обезоружит этого цербера в юбке, доктор, хоть и очень не хотел услышать вновь ее речь, почел необходимым завязать разговор.
— Вам как будто не спится, моя любезнейшая, моя достойнейшая миссис Буш? — сказал он, решив прибегнуть для начала к испытанному средству — к пластырю лести. — Вы не находите себе покоя, добрая моя хозяюшка? Не могу ли я помочь вам в этой беде?
— А что вы мне дадите? — проворчала Эстер. — Наложите на рот припарку, чтобы мне заснуть?
— Лучше говорить не «припарка», а «катаплазм». Но если у вас боли, так есть у меня сердечные капли — я вам их накапаю в рюмочку с коньяком: они усыпят боль, и вы уснете, если я хоть что-нибудь смыслю в медицине.
Доктор, как он хорошо знал, задел слабую струну Эстер и, не сомневаясь в соблазнительности своего средства, принялся безотлагательно его изготовлять. Когда он явился с полной рюмкой, она была принята с ворчанием и даже угрозами, но осушена с легкостью, ясно показавшей, что капли пациентке по вкусу. Эстер пробурчала какие-то слова благодарности, и врач молча сел наблюдать, как подействует его снотворное. Не более как через полчаса дыхание пациентки стало таким глубоким и, как мог бы выразиться сам натуралист, таким ненормально затяжным, что он, пожалуй, усомнился бы в силе своего лекарства и подумал бы, что женщина только прикинулась спящей, если бы не знал, что именно так должно было сказаться действие изрядной дозы опиума, добавленной им к коньяку. Наконец, когда уснула и бессонная мать, тишина стала полной и нерушимой.