Том 4. Прерия
Шрифт:
— Во всем! Берите с него пример, Мидлтон, и больше мне нечего будет желать от вас.
— От меня? А для меня, Инес? Не сомневаюсь, что, если бы я мог стать таким хорошим человеком, как достойный дон Аугустин, большего вы и желать не могли бы. Но вы должны оказать снисхождение к слабостям и привычкам солдата. Пойдем же вместе к вашему доброму отцу.
— Немного погодя, — сказала Инес, мягко отстранив его руку, которой он уже обвил ее легкий стан, собираясь увести ее в дом. — Хоть вы и командир, я, перед тем как стану беспрекословно подчиняться вашим приказаниям, должна исполнить другой свой долг. Я дала одно обещание доброй Инесилье, моей верной кормилице, которая, как вы знаете, Мидлтон, долго заменяла мне мать. Я пообещала сегодня вечером навестить
— Так не забудьте: через час, не позже.
— Через час, — повторила Инес, послав ему воздушный поцелуй и тут же вспыхнув, как будто устыдившись своей смелости, кинулась вон из беседки, и с минуту он видел ее, бегущую к хижине кормилицы, где еще через миг она скрылась.
Медленно, в задумчивости Мидлтон шел, часто обращая взгляд туда, где он в последний раз видел свою жену, как будто надеялся в вечернем полумраке увидеть опять ее милый образ.
Дон Аугустин обрадовался ему, и на полчаса ему удалось занять свой ум, излагая тестю свои планы на будущее. Старый надменный испанец слушал страстный, но верный рассказ о процветании и о счастье молодой республики, совсем незнакомой ему, хотя он прожил полжизни в соседстве с ней, и слова зятя вызывали у него отчасти удивление, но больше недоверие, с каким слушают люди восторженное описание, когда им кажется, что рассказчик пристрастен и приукрасил картину.
За разговором час, испрошенный новобрачной, истек быстрее, чем мог надеяться муж. Но к концу этого срока Мидлтон начал все чаще поглядывать на часы, а потом считать и минуты, по мере того как они проходили одна за другой, а Инес не являлась. Когда минутная стрелка обежала по циферблату половину нового круга, Мидлтон встал и объявил свое решение пойти за опоздавшей и проводить ее к отцу.
Уже совсем стемнело, и небо заволокло густой тучей, что в этих местах безошибочно предвещает бурю. Подгоняемый грозной приметой чуть ли не больше, чем тайной своей тревогой, он широким и быстрым шагом поспешал к хижине Инесильи. Двадцать раз он останавливался, когда ему чудилось, что Инес, воздушная, легкая, спешит ему навстречу, и двадцать раз, поняв, что обманулся, должен был продолжать свой путь. Он дошел до хижины, постучался, открыл дверь, переступил через порог и уже стоял перед старой кормилицей, а все еще не встретил ту, кого искал: она уже ушла отсюда домой. Подумав, что разминулся с нею в темноте, Мидлтон прошел обратно тот же путь, но лишь для нового разочарования: Инес домой не приходила.
Никому не сказав о своем намерении, новобрачный с трепетом сердца направился к той уединенной беседке, где недавно подслушал молитву жены. Здесь его опять постигло разочарование. И дальше все поплыло в мучительной неясности сомнений и догадок.
Первые часы Мидлтон, втайне не очень уверенный, каким побуждениям следовала его жена, искал ее сам, никому ничего не говоря. Но, когда день угас, а она так и не вернулась к отцу и мужу, он отбросил стеснение и объявил во всеуслышание о ее непонятном исчезновении. Теперь о пропавшей Инес расспрашивали прямо и открыто; но по-прежнему без успеха. Никто ее не видел, и никто не слышал о ней с той минуты, как она вышла от кормилицы.
Проходил день за днем, а немедленно начатые розыски не приносили ничего нового, и наконец большинство друзей и родственников отказались от надежды когда-нибудь свидеться с нею.
Такое необычайное происшествие, понятно, не могли быстро придать забвению. Оно породило всяческие слухи, нескончаемые пересуды и немало диких измышлений. Наводнившие страну новые поселенцы — то есть те из них, у кого среди множества хлопот еще оставалось время подумать о чужой беде, — в большинстве своем пришли к бесхитростному заключению, что исчезнувшая новобрачная покончила с собой. Отец Игнасио терзался сомнениями и тайными угрызениями совести; но, как разумный полководец, он постарался обратить печальное событие к своей выгоде в предстоящем
Дон Аугустин, конечно, по-отцовски горевал, но скорбь его, пылкая поначалу, быстро отгорела — недаром же он был креолом. Как и его духовный наставник, он начал думать, что с их стороны было ошибкой отдать еретику такую чистую, юную, прелестную, а главное, такую благочестивую девушку! Отец готов был уверовать, что несчастье, поразившее его на старости лет, явилось карой за его самонадеянность и недостаточную приверженность к вековым обычаям. Правда, когда дошла до него ходившая среди прихожан молва, их простодушная вера принесла ему утешение; но природа брала свое, и в уме старика закипала мятежная мысль, что все же его дочь рановато обрела сокровище небесное взамен земных богатств.
Но Мидлтон, так неожиданно утративший возлюбленную, невесту, жену, — Мидлтон был почти раздавлен тяжестью внезапного и страшного удара. Сам воспитанный в более рационалистической вере, он, гадая о судьбе Инес, поддавался лишь тем опасениям, какие подсказывала мысль об известном ему суеверном взгляде девушки на его «ересь». Не к чему останавливаться на его душевных терзаниях, на всяческих предположениях, надеждах, разочарованиях, выпавших ему на долю в первые недели его горя.
Ревнивые подозрения об истинных убеждениях Инес и тайная уверенность, что она еще будет найдена, не позволяли ему ни усердней повести поиски, ни вовсе от них отказаться. Но время шло, и все менее вероятной становилась гнетущая догадка, что Инес умышленно покинула его — хотя, возможно, лишь на время, — и он постепенно склонялся к более мучительному убеждению, что ее уже нет в живых, когда новое странное происшествие возродило его надежды.
Молодой начальник гарнизона медленно и печально возвращался с вечернего смотра к себе, в уединенный дом неподалеку от лагеря, на том же холме, когда его блуждающий взгляд задержался на фигуре человека, хотя в этот поздний час посторонним заходить сюда не разрешалось. Неизвестный был в обтрепанной одежде, и весь его вид говорил о неопрятной бедности и самых дурных привычках.
Горе смягчило офицерское высокомерие Мидлтона, и, когда он, проходя мимо, заговорил с нарушителем правил, который, скрючившись, сидел на земле, в голосе его звучала снисходительность, даже доброта:
— Если вас застанет здесь патруль, вам, дружок, придется просидеть ночь на гауптвахте; вот вам доллар, ступайте куда-нибудь, где можно получить ужин и ночлег.
— Мою пищу, капитан, жевать не приходится, — ответил бродяга и схватил монету с жадностью законченного негодяя. — Подкиньте-ка еще таких мексиканцев, чтобы стало их двадцать, и я продам вам тайну.
— Ступайте, — сказал офицер, приняв свой обычный строгий вид. — Уходите, пока я не велел вас схватить.
— Могу и уйти. Но, если я уйду, капитан, я, что знаю, унесу с собой, и жить вам тогда соломенным вдовцом до вашего смертного дня.
— Что вы хотите сказать? — закричал Мидлтон и быстро повернулся к оборванцу, который уже поплелся прочь, еле волоча свои распухшие ноги.
— Что? А вот что: куплю я на ваш доллар испанской водки, а потом вернусь и продам вам свою тайну за такие деньги, чтоб хватило на целый бочонок.
— Если вам есть что сказать, говорите сейчас! — крикнул Мидлтон, от нетерпения едва не выдав свои чувства.
— Всухую не поговоришь, капитан, — я не могу изящно выражаться, когда у меня першит в горле. Сколько вы дадите, чтоб узнать от меня то, что я могу рассказать? Тут нужно предложить что-нибудь приличное, как подобает между джентльменами.