Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…
Шрифт:
— Иди, не бойся,— подбодрила Евдоха.
Сняв с себя бублики, Петрован обладил виски, и, невольно приподняв плечи, как бы крадучись, ступил в горничный проем. Слабо мерцавший в углу святой Николай приветно покивал ему огненным острячком лампады, и тот ответно осенил себя торопливой щепотью, отчего на его груди тонкой звонцой загомонили медали, услышанные, однако, Герасимом.
— Да кто там? Петрован… ты, что ли?
— Да я, я… Кому ж еще…
— Че дак… путаешься? Ай ход забыл?
— Дак иду. Вот он я!..
В мерклом, безоконном застенке Герасим дожидался его в своей кровати,
— А рази не завтра? — усомнился Герасим, обессиленно отвалясь на подушку.
— Не, братка. Седни аккурат девятое число. В районе прям на домах написано. И флаги кругом…
— Ага… Может, и так… А я лежу тут, в застенке… Только мухи и гундят… Деньки стороной обегают, без меня обходятся. Намедни будильник и тот итить отказался… Вконец свое истикал… Дак и я тоже…
— Давай посмотрю,— предложил Петрован, еще умевший ладить часы, правда не дюже мелкие.
— А-а…— Герасим прикрыл темные, отяжелевшие веки.— Теперь и ни к чему… Часом больше, часом меньше… Тут, без окон, все едино: што день, што ночь…— и, взяв с приставленной тумбочки ложку, позвякал ею по белой эмалевой кружке.
На стук объявилась настороженная Евдоха.
— Че тебе?
— Как это — че? День Победы нонче! Вон и гостьва пришла — Петр с Иваном. У тя нету ли маленько? От Степки, кажись, оставалось?
— Осталось, дак на дело: когда че заболит…
— Вот и давай…
— Дак тебе низя! — воспротивилась Евдоха.
— Ладно — низя. Не твое дело.
— Как же — не мое? А за «скорой помочью» кому бечь? К телехвону? Четыре версты до сельсовету. Тот раз побегла, а там — замок, работа кончилася. Благо Митрохин малый на мотоцикле попался, домчал до станции. Дак чуть не обмерла рачки сидеть. А он, блудень, как нарочно — по кочкам да по калюжам… Ужасть чево натерпелася…
— Ладно тебе маневры делать, зубы заговаривать. Ить же сказано: День Победы! Чево ишо говорить? Тут не можешь, а — надо… Огурчиков-помидорчиков тоже подай…
— Май на дворе — какие огурчики?
— Ну чево найдешь…
— Да чё я найду-то? Али не знаешь? Ждите, картохи наварю. А то вон Петрован «ноликов» принес… Целую снизку.
Козюлилась-козюлилась баба, а чуть спустя, сгорнув с тумбочки аптечные пузырьки и все остальное ненужное, принесла миску квашеной капусты, перемешанной с багряными райскими яблочками, подала в глиняной чашке рыжичков в ноготь, так и оставшихся оранжево-веселыми еловичками, потом — тертый хрен, запахом затмивший и квашеную капусту, и бочковые грибки. Уж больше и ставить некуда, но, потеснив посудинки на самую середину тумбочки, Евдоха водрузила жаркую сковороду с шепеляво говорившей глазуньей. И лишь после всего внесла сразу на обеих ладонях, как бы притетешкивая на ходу, бутылку «Стрелецкой степи», располовиненную еще сыном Степаном, нечаянно нагрянувшим зимой из своих Челнов по случаю командировки.
— Можа, петуха изловить? — предложила Евдоха, недовольно оглядывая в пять минут сотворенный стол.— Все равно не нужен пока: клухи уже с цыплятками, а яйца и без петуха сгожи… Да я б и зарубила, а только забежал кудысь, гуляка…
— Куда ж с добром! — остановил Петрован бабий пыл.— И так ставить некуда. Вон сколь всего!
Правда, в доме не оказалось хлеба, но Евдоха и тут выкрутилась, не сплоховала, а принесла Петровановы «нолики» и зацепила за шишку Герасимовой кровати.
— Ну, брат…— торжественно вздохнул и недосказал Петрован и, ерзнув, пододвинулся вместе с табуреткой поближе, половчее. Он осторожно, будто опасную мину, приподнял бутылку и медленно, бережно наклоняя, тонко разлил по шестигранным, на долгих ножках, старинным рюмкам, еще звеневшим, поди, на Герасимовой свадьбе, нечто полынное, взаправду стрелецкое и степное.
— Ну,— повторил Петрован, озабоченно вглядываясь в Герасима.— Вставай давай, што ли… Рано тебе еще…
— Да где уж…— полулежа на правом боку, Герасим дрожливо приподнял свою долгую хрупкую рюмку, похожую на балетную барышню. Задумчиво глядя на золотистый налив вина, охваченного хрустальными гранями, мерцавшими в полусвете каморы, он трудно, одышливо изрек из своей напряженной глубины: — Што теперь… Я не за себя поднимаю это… Мое все проехано… Больше хотеть нечево… Я за неприбранные кости… Вот ково жалко…
Отдыхая, он помолчал, подвигал сопящими под рубахой мехами, и, умерив дыхание, тихо продолжил:
— Перед глазами стоит… Упал в болотину и затих… Мимо пробежали, прочавкали сапогами — не до нево… День лежит, неделю… Никово… Вот и воньца пошла… Муха норовит под каску, к распахнутому рту… Потом села ворона, шастает по спине туда-сюда: ищет мяснова… Набрела на кровавую дырку в шинели, долбит, рвет сукно, злится, отгоняет других ворон… Ночью набредет кабан, сунется рылом под полу, зачавкает сладко… А там само время съест и сукно, и металл… И забелеет череп под ржавой каской, осыпятся ребра, подпиравшие шинель… На том месте опять ровно станет… Молодая березка проклюнется скрозь кострец… А любопытный волчок отопрет в чащу сапог, чтобы там, в затишке, распознать, што внутри громыхает… Как зовут его, этого солдата, откудова родом — уж никто и никогда не узнает…
— Ну, будя, будя! — Петрован заотмахивался свободной рукой.— Тебе нельзя говорить столько. Эко повело!
— А таких миллионы,— продолжал выговаривать свое Герасим.— Это ж они, не прикрытые землей, теперь не дают ходу России. С таким неизбывным грехом неведомо, куда идти… Сохнет у народа душа, руки тяжелеют, не находят дела… И земля не станет рожать, пока плуг о солдатские кости скрежещет… Оттого и не знаем имени себе: кто мы? Кто — я? И ты кто, Петра? Зачем мы? И чем землю свою засеяли?
— Ну все, Гераська! Давай лучше выпьем! Чтоб всем пухом…
Петрован протянул свою рюмку к Герасимовой и подождал, сочувственно наблюдая, как тот, выпятив губы, будто конь из незнакомой цибарки, короткими движениями заросшего кадыка принимал победное питье. И только когда Герасим одолел половину граненой юбочки и опустил остальное, Петрован испил свое до самого донца.
Хозяин долго лежал навзничь с закрытыми глазами, и темные его веки мелко вздрагивали от толчков крови в синих подкожных прожилках.