Том 4. Весна в Карфагене
Шрифт:
А здесь, в адмиральской каюте, сияла хрустальными подвесками электрическая люстра, тускло поблескивало на белоснежной скатерти фамильное графское серебро, вкусно пахло хотя и постным, по случаю Рождественского поста [15] , но обильным ужином.
В вычищенных и отутюженных клешах и фланельках, в белых нитяных перчатках прислуживали за столом худенький вестовой Дима – совсем еще молоденький матрос, попавший на войну из студентов, и тучный старый повар Василий, за покатыми мощными плечами которого осталась весьма незаурядная жизнь. До того как еще в прошлом, девятнадцатом, веке поступить на военно-морскую службу, был
15
Рождественский, или Филипповский, пост длится с 28 ноября по 7 января по новому стилю.
На ужин были поданы полевка [16] , жареный картофель с белыми грибами, пассерованными с золотистым луком; многочисленные салаты: из редьки, моченых яблок, свеклы; винегрет с мочеными яблоками, закуска из моркови с чесноком. К чаю, к сладкому свежезаваренному чаю предполагался пирог с квашеной капустой и ломтиками соленой сельди, обжаренными в сухарях. А как говорил Василий, на «заедку» – печеные яблоки, фаршированные изюмом и орехами.
– Даша, – лукаво взглянув на свою жену, спросил дядя Павел, – как ты думаешь, все-таки у Петра Михайловича день рождения, а?
16
Полевка – жидкая похлебка, которую приготавливали из ржаной муки, а точнее, из заквашенного ржаного теста, заправляли репчатым луком, сушеными грибами, сельдью и потом взбивали мутовкой до однородной массы.
Немолодой сорокалетний капитан первого ранга Петр Михайлович, сидевший за столом напротив тридцатипятилетнего адмирала дяди Паши, потупил взгляд так, что можно было понять – он присоединяется к просьбе хозяина каюты.
– Не знаю, Павел, какой пример детям? – отвечала жена.
– А что? Если всласть согрешить, то оно и Богом простится. Всласть – всегда простится! – вступил в разговор повар Василий. – Анисовой, например, было бы оч-чень всласть!
– Ладно, – улыбнулась хозяйка. – Бог вас простит.
И едва ли не в ту же секунду в руках повара появились штоф и две стопки – одна для гостя, вторая для хозяина.
Петру Михайловичу исполнилось в тот день сорок лет – за это и выпили. Семья его пропала без вести где-то в России – выпили за воссоединение семьи. Ну а по третьей стопке – за Родину, за Россию-матушку, за выздоровление ее от красной чумы.
– Да, Паша, – вздохнула Дарья Владимировна, – неужели и к твоему юбилею, к твоему сорокалетию мы еще будем где-то мыкаться по белу свету? Неужели не восстановится наша жизнь в России?
Адмирал дядя Павел и его гость были в парадных мундирах, хотя и без наград, Дарья Владимировна в бледно-кремовом строгом платье из тончайшего шерстяного крепа. Платье было с воротником под горло, с большими подложными плечами, по тогдашней моде, с затянутой грудью и талией, прямое от бедер и чуть расклешенное от колен до щиколоток.
Похожее платье было и на пятнадцатилетней Машеньке –
Платье пахло хозяйкой, и этот едва уловимый, хотя и вполне приятный, но чужой запах возбуждал в Машеньке какие-то темные чувства и к тому же напоминал ей о том, что она здесь из милости, что ей лучше помалкивать. Она и помалкивала.
Сын дяди Паши и тети Даши, четырнадцатилетний долговязый Николенька, с хотимчиками на еще детском лице и чуть пробивающимся черным пушком над верхней губой, был в форме гардемарина, дочери Катя и Таня, десяти и двенадцати лет, в хорошеньких темно-коричневых платьицах с белыми кружевными воротниками и манжетами.
– Ну что, Паша, предскажи наше будущее. Ты ведь умеешь? – снова попросила Дарья Владимировна.
– Ты ведь знаешь, я не гадаю на будущее. Зачем? Что будет – того не миновать. – От трех стопок анисовой молодое, чистое лицо адмирала порозовело, отчего и усы, и черная бородка-эспаньолка казались еще чернее, чем были на самом деле, а взгляд ясных серых глаз стал еще более пронзительным, чем обычно.
– Ну, папа, пожалуйста! – попросил Николенька.
– Ну, папочка! Ну, папулечка! – подхватили девочки.
– Да, Павел Петрович, пожалуй… – поддержал семью виновник торжества капитан.
Повар Василий и вестовой Дима также замерли в ожидании и надежде услышать что-нибудь о своем будущем счастье. Что бы там ни было – все равно все надеялись на лучшее. Этим и жили.
Павел Петрович вдруг посмотрел на Машеньку долгим, испытующим взглядом: дескать, а ты чего молчишь?
Машенька встретила его взгляд, выдержала и ничего не ответила. Не смогла ничего ответить, потому что вдруг потеряла дар речи от того, что ей внезапно представилось. Ей вдруг представилось, что платье, надетое на ней, – это ее платье, а чужой запах – это ее запах; и она уже не она, а жена адмирала. Да, она, Машенька, жена Павла Петровича – его половина. А тетя Даша? А тетя Даша… пусть и такая же красивая, как сейчас, с такой же высокой грудью, с такой же черной косой, уложенной так ловко на голове, с этими же своими бриллиантовыми сережками… А тетя Даша, наверное, его другая жена, бывшая…
«Интуиция – это созерцание предмета в его неприкосновенной подлинности», – частенько повторял на лекциях в Пражском университете профессор Николай Онуфриевич Лосский. В 1924 году Машенька стала учиться там на математическом факультете. Да, именно так, наверное, именно в «неприкосновенной подлинности» и представился ей в ту минуту знакомый с младенчества дядя Павел. И с той самой минуты и уже навсегда она стала смотреть на него совсем другими глазами, чем прежде.
Так что сейчас ей было не до предсказаний о будущем России или даже целого мира, сейчас она могла думать только о себе и о нем…
А тем временем дядя Павел перевел взор к черному зеркалу ближнего иллюминатора и сказал очень медленно в полной тишине:
– Только через семь поколений, через семьдесят лет сгинет новая власть. – Тут он снова перевел взгляд своих чистых серых глаз на Машеньку и добавил: – Одна Машенька только и доживет, изо всех нас лишь она одна…
Все огорчились и за Россию, и за себя, а на будущее долгожительство Машеньки никто не обиделся, потому что семьдесят лет представлялось всем заоблачным сроком, чего же обижаться?!