Том 40. 3олотая рота
Шрифт:
Стараясь не глядеть на Глеба, он мрачно нахлобучил по самые брови свой выгоревший от солнца и времени картуз с поломанным козырьком и двинулся к дому.
Но, почти дойдя до белого, в тон фабрике выкрашенного конторского здания, Марк резко отвернулся от него и, угрюмо насупясь, пошел обратно через мост, к городу, где, замирая по-вечернему, теплилась жизнь.
Мысль об отце и пощечине погнала Марка от фабрики. Он не хотел и не мог видеть отца.
Глава вторая
Он
Дневные звуки замерли, и на смену им родились новые, то тихие, чуть слышные, то смелые, цинично заявляющие свои права на эту ночную тишь.
Дома стали как будто выше и громаднее. Дорога молчала, белея пыльным налетом, уходя далеко-далеко вперед от одного края города к другому.
Марку казалось, что и ночь и дорога — все это продолжение какого-то сна, который он видел когда-то, но который, перейдя к действительности, потерял все свое обаяние. Сна, в который он заключил себя с той минуты, как почувствовал в себе близость к Лизе.
Белая, вьющаяся широкой лентой дорога казалась ему рельефной картиной. И весь этот спящий маленький город с его каналами и шлюзами, с уснувшей фабрикой и беловато-желтым бликом крепости у устья реки — все казалось ему такой же сонной картиной на полотне.
Только когда он вышел по горбатому мосту на городскую площадь и разом обнял всю ее взглядом, с ее скученными неуклюжими постройками, среди которых преобладали трактиры и вертепы; когда он услыхал гул ругани и криков, он понял, что это не сон, а жизнь, кишащая пороком.
Взгляд его достиг длинного одноэтажного дома, похожего на тюрьму или казарму, и он пошел к нему.
Горбатый, словно ощетинившийся зверь, мост остался за ним, притоны тоже.
Марк был теперь один перед зданием и, разом стряхнув с себя остатки перенесенных за день впечатлений, пошел ко входу.
Покосившаяся ржавая дверь жалобно заплакала, когда он, нажав медную скобку, перешагнул порог и очутился в длинной комнате или, вернее, сарае, скупо освещенном жестяной лампой.
Бесконечные ряды нар тянулись от потолка к полу и вдоль стен, оставляя узкий проход между собою посередине сарая.
Отовсюду доносился храп, зловещий и безобразный, похожий скорее на удушливое хрипение смерти.
Люди спали везде и всюду, на полу и на нарах, в каком-то сплошном хаосе распростертых неподвижных тел.
Всюду храпели эти неподвижные тела с измятыми лицами и всклокоченными волосами. И в этой сплошной груде, едва напоминающей о жизни, в этом мертвом спокойствии ее было что-то животное, бесправное, тупое.
Зловонье, исходящее от спящих, заключало общую тяжесть впечатления. Оно тянулось тысячами острых, смрадных потоков и беспощадно напоминало о себе, вонзаясь в горло, в нос, во все поры Марка.
Он чуть не задохнулся в первую минуту. Потом победил тошноту, стараясь не дышать носом, чтобы не впитывать в себя эту смрадную специфическую кислоту пота и перегоревшего спирта, идущую волной от тел, не чувствовать ее острой, гнетущей силы, шагнул к середине сарая, где на полу стояла жестяная лампочка и пятеро мужчин играли в карты.
Рыжий всклокоченный громадный человек с добродушнейшим лицом равнодушно взглянул на вошедшего и, промычав что-то неопределенное, снова сосредоточенно впился взором в засаленные фигуры карт.
— Марку Артемиевичу! — процедил в ту же минуту дурачливым фальцетом тоненький, жидкий, с вороватыми глазами человечек, казавшийся подростком, одетый со щеголеватою тщательностью, убого проглядывающей сквозь нищенские отрепья. В испитом лице его крылось что-то большее, нежели лукавство, что видел не каждый и что было нелегко уловить в первые минуты. И оно было по-своему красиво, это лицо, со всеми его следами пережитого в заострившихся почти юных чертах.
Трое остальных игроков не обратили никакого внимания на Марка. У одного из них, старого грязного старика с подшибленным глазом, перевязанным грязной окровавленной тряпицей, следы на лице говорили о неизгладимой порочной болезни. Он был извозчиком по профессии раньше и теперь еще ходил в изодранном, неузнаваемом от старости и грязи армяке, похожем на лохмотья.
Двое остальных, ободранные, со вспухшими от лишений и пьянства лицами, не имели определенных лет. Их звали близнецами в городе и в «роте», и они действительно походили друг на друга, как два родных брата. То же алчущее выражение у обоих, с одним четко написанным желанием в глазах — напиться, те же убогие лохмотья и похожие на куски растрепанного и слежавшегося войлока мохнатые головы.
Марк приблизился к играющим и присел подле черненького вертлявого человечка на земляной пол казармы.
Вертлявый человек с испитым мальчишеским лицом тихо захихикал, закрывая лицо картами, и лукаво скосил глаза на своих партнеров.
Он выигрывал. Ему везло.
Потом разом встрепенулся, точно вспомнил что-то, и по лицу его разлилось таинственно-радостное выражение.
— Он тут! — сказал он вдруг тихо, даже слишком торжественно тихо для этой обстановки, с лицом, засиявшим остатками радости, оставленной ему жизнью.
Марк встрепенулся, поднял лицо на вертлявого и, бледнея, спросил:
— Казанский?
Дыхание захватило в его груди.
— Черняк! Загребай! Чего зеваешь! — огрызнулся рыжий оборванец.
Черняк весь как-то съежился, засуетился и с виноватым видом, бочком, потянулся за взяткой.
Теперь уже Марк не мог оставаться спокойным. Он бессознательно схватился пальцами за грязный, но франтовато застегнутый кафтан Черняка и спросил:
— Приехал? Вернулся? Ты говоришь, вернулся?
— Пригнали! — пояснил хриплым басом Михайло Иванович, так звали в «роте» рыжего оборванца, — пригнали-с, по самой, значит, по Шлюшемской гладкой. Вчерашним этапом на бессрочную побывку, на вечное гощение-с. Гран-мерси-с при таком деле-с. На мерзавчика бы с вашей милости-с не мешало бы за такое наше сообщение.