Том 5. Чудеса в решете
Шрифт:
— Ну, конечно! Ох, тошнехонько мне, братцы!.
— Выпей, преступная твоя душа. Вон, там твой стакан, на окне… Ну, теперь бери твою книжку. Да спрячь подальше. А то, брат, знаешь, не трудно и влопаться… Так все три тысячи, значит, у тебя и лежат?
— Все лежат, — вскричал кающийся Мохнатых, ударяя себя в грудь. — Ни копеечки не трогал!
— Н-да… Ну, ничего. Бог тебя простит. По крайней мере, теперь ты облегчился…
Полянский уже давно ревниво следил за интимным разговором Мохнатых с
Подошел к нему, обнял дружески за талию и шепнул:
— Ну, что, легче теперь? Нету больше грехов?
Тоскливо поглядел на него Мохнатых.
— Нету грехов? Это у меня-то? Да меня за мой последний грех повесить мало! Братцы! Вяжите меня! Плюйте на меня! Я чужую жену соблазнил!
— Какая мерзость! — ахнул Полянский, с презрением глядя на Мохнатых. — Хорошенькая?
— Красавица прямо. Молоденькая, стройная, руки, как атлас и целуется так, что…
— Мохнатых! — сурово вскричал Полянский, — не говори гадостей. И тебе не стыдно? Неужели, ты не подумал о муже, об этом человеке, которого ты так бесчеловечно обокрал?!.
— Жалко мне его было, — виновато пролепетал Мохнатых, опустив грешную голову. — Да что же делать, братцы, если она такая… замечательная…
— Замечательная?! А святость семейного очага?! А устои? Говори, как ее зовут.
— Да зачем тебе это… Удобно ли?
— Говори, развратник! Скажи нам ее имя, чтобы мы молились за нее в сердце своем, молились, чтобы облегчить ея и твой грех… Слышишь? Говори!
— Раба Божия Наталья ее зовут, — тихо прошептал убитый Мохнатых.
— Наталья? Бог тебя накажет за эту Наталью, Мохнатых. А по отчеству?
— Раба Божия Михайловна.
— Михайловна? Какой позор… Не спрашиваю ее фамилии, потому что не хочу срывать покрывала с тайны этой несчастной женщины… Но спрошу только одно: неужели у тебя хватало духу бывать у них дома, глядеть в глаза ее мужу?!
— Нет… Я больше по телефону… Уславливался…
— Еще хуже!! Неужели, раскаяние не глодало тебя?! Неужели, этот номер телефона, ужасный преступный номер — не врезался в твою душу огненными знаками?! Не врезался? Говори: не врезался?
— Врезался, — раскачивая головой, в порыве безысходного горя, прошептал Мохнатых.
— Ты должен забыть его! Слышишь? То, что ты делал — подло! 27–18?
— Что, номер? Нет… Хуже! Больше!
— Еще хуже? Еще больше? Какой же?
— 347-92.
— Ага… Наталья Михайловна… Так-с. Как же ты подошел к ней? Каким подлым образом соблазнил эту несчастную?..
— А я просто узнал, что за ней ухаживал Смелков. Встретил ее да и рассказал, что Смелков всюду хвастается победой над ней. Выдумал. Ничего Смелков даже и не рассказывал… А она возмутилась, прогнала Смелкова… Я и стал тут утешать ее, сочувствовать.
— Трижды подло, — рассеянно заметил Полянский, описывая что-то карандашом на обрывке конверта.
— Все грехи? — спросил Крутонов, разливая в стаканы остатки восьмой бутылки и набивая рот куличом. — Во всем признался?
— Кажется, во всем.
— Ну, вот видишь. Легче теперь?
— Кажется, легче.
— Ну, вот видишь! Говорил я, что мы тебя облегчим… И облегчим!
— Конечно, облегчим, — серьезно и строго подтвердил Вострозубов.
— Камень с души снимем, — пообещал Полянский.
— Все камни снимем! Камня на камне от твоих грехов не останется.
— Я пойду домой, родные, — попросился раскисший Мохнатых. — Спаточки мне хочется.
— Иди, детка. Иди. Бог с тобой. Если еще будут какие грехи — ты нам говори. Мы облегчим…
И умягченный, обласканный, облегченный, пошел Мохнатых домой, с тихой нежностью прислушиваясь к веселому, радостному звону пасхальных колоколов.
Кустарная работа
На глухой улице южного городка стоял дом с садом, принадлежащей Ивану Авксентьевичу Чеботаренку.
Мой приятель, столичный художник Здолбунов и я — мы гостили у тароватаго Чеботаренка весь май месяц и часть июня.
Хорошо было. Цвела сирень, цвела акация, цвело все, на что только падали жаркие поцелуи солнца, и все мы ходили, как полупьяные.
В день именин хозяина, вечером, когда луна залила серебристо-зеленым светом сирень в саду и тополя, я ушел от гостей в свою комнату, бросился на кровать и долго лежал так, часто и сильно дыша ароматом щедрой сирени, доносившейся из открытого, выходившего в сад, окна.
Хорошо было. Я в этот момент никого не любил и, вообще, в это время никого не любил, но чувствовал, что скоро полюблю сильно, сокрушающе и что эта любовь будет счастливая, долгая. Запах сирени может многое рассказать, если в него, как следует, вникнуть.
За окном раздался голос моего приятеля, художника:
— Вот тут скамеечка есть. Тихо, безлюдно, и сирень безумствует кругом. Сядем, Марья Николаевна.
Женский голос поправил:
— Какая я вам Марья Николаевна?! Я Ольга Николаевна. Неужели вы еще не запомнили?
— Я-то не запомнил?! Таковский я, чтобы не запомнить. Нет, я запомнил, но только вам больше идет имя — Маруся. Марья Николаевна.
— Да уж вы сумеете вывернуться, знаю я вас.
— Какие у вас холодные руки, Ольга Николаевна.
— А вы откуда знаете?
— Да я одну из них взял.
— Зачем же вы это делаете? Оставьте; не надо.
— Почему не надо? А, может быть, я хочу поцеловать вашу руку.
— Это совсем лишнее.
— Нет, не лишнее. У вас красивые руки, Марья Ник… Ольга! Ольга Николаевна!!