Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
Прекрасный, знатного происхождения, подобно девственному герою времен Аякса, каждый павший как бы возрождает в себе тип древнего идеального воина, но с прибавлением беспримерной пылкости, передавшейся ему одним лишь прикосновением к этой почве. Я завидовал такому счастливому событию, которого мне недоставало. Часто после возвышенных размышлений, снедаемый безумной жаждой испытания, я погонял своего коня, перепрыгивал высокие ограды и, преодолев ненужную опасность, чувствовал, что всегда и везде я сумел бы умереть.
Я вспоминаю один из самых напряженных периодов моей жизни, одну осень, проведенную в ежедневном общении с латинской пустыней.
На этих подмостках, где перед моим духовным взором развертывалась драма народов, разнообразие облаков проносилось в виде больших переменчивых теней, дополнявших образы моей фантазии. Иногда молчание становилось таким глубоким, и запах тления, поднимающийся от гниющих трав, так удушливо дул мне в лицо, что я инстинктивно сильнее прижимался к моей лошади, словно желая сознать себя живым через ее неукротимую жизненную силу. Прекрасное сильное животное пускалось стрелой, вытянувшись, как хищный зверь, и, казалось, передавало мне неугасимое
Одинокий, без близких родных, без единой привязанности, независимый от семейной власти, полный господин самого себя и своего имущества, я испытывал в этом одиночестве — как ни в какое другое время и ни в каком другом месте — сознание моего постепенного и добровольного перерождение в идеальный латинский тип. Я чувствовал, как существо мое со дня на день растет и облекается в свойственные ему черты характера, в его отличительные особенности, под упорным давлением созерцания, восприятие и размышления. Вид равнины, такой отчетливой и строгой в своих очертаниях и тонах был для меня вечным примером и вечным наслаждением, а для моего разума он служил поучительным уроком. И действительно, каждое очертание линии вырисовывалось в небе, как краткое изложение сурового поучения и как незыблемая печать единого стиля.
Но замечательное достоинство такого поучения заключалось в следующем: заставляя меня стремиться в моей внутренней жизни, к выполнению намеченного плана, оно не только не осушало природных источников волнения и мечты, но, напротив, побуждало их к более возвышенной деятельности. Внезапно одна мысль достигла во мне такой напряженности и страстности, что довела меня до какой-то особой формы безумия, словно созданной чудом; и весь мир облекся для меня новыми тенями и лучами. Порыв поэзии вырывался из глубины моего существа, наполнял душу мою неизъяснимой музыкой и свежестью; и мои желания, мои надежды расцветали ярким пламенем. Случалось, осенние сумерки изливали на Кампанью неощутимую лаву своих извержений: длинные серные потоки испещряли холмистую равнину, котловины наполнились мраком, подобно разверзшимся пропастям, акведуки воспламенялись с основание до вершин, вся страна, казалось, вернулась к своему вулканическому происхождению на заре веков. Случалось, из мягкой травы, сверкающей на утренней заре, выпархивали жаворонки, быстро взлетали, распевая в своем головокружительном полете, как духи радости, возносясь все выше и выше в светлой лазури, невидимые для глаз человека; и над моей восторженной душой свод небес оглашался их упоенным пением.
Это одиночество лучше всякого другого чувства вызывало во мне ту степень безумия и ясновидения, необходимых честолюбивому аскету — аскету, который, восстанавливая истинный смысл строгих речей, жаждет, подобно древним борцам, закалить себя для борьбы за земные завоевания. «Укажите мне такую высокую колонну, такую знойную недостижимую вершину, бездонную пропасть, смертоносное болото, какое-либо далекое, пустынное и трагическое место, которое могло бы сильнее зажечь священную искру безумие в человеке, предназначенном начертать на новых скрижалях новые законы для религиозной души народа», — думал я, между тем как во мне всплывали предчувствие несозданных образов под благоприятным покровом молчания, где толпилось столько угасших образов человечества. «Здесь все смерть, но все может внезапно ожить силою души достаточно мощной и пылкой, чтобы совершить это чудо. Можно ли вообразить все величие и весь ужас подобного воскрешения? Тот, кто может охватить это своим сознанием, показался бы самому себе и другим охваченным силой таинственной и неисчислимой, гораздо большей, чем сила, которой обладала древняя Пифия. Его устами говорила бы не ярость бога, таящегося в треножнике, но самый гений народа, могильный страж бесчисленных судеб, уже сбывшихся. Его оракулом было бы не отверстие, открытое в сверхчувственный мир, но совокупный голос всех мудростей человеческих, слитый с дыханием земли, этой первой пророчицы, по словам Эсхила. И еще раз склонились бы толпы перед божественным образом его безумия, не как в Дельфах, вымаливая неясные приговоры криводушного бога, но в жажде получить ясный ответ из прошлой жизни, ответ, которого не дал Назаретянин. Слишком велико было Его неведение, и слишком камениста пустыня, которую выбрал Он для своих откровений там, под горами Иудеи, на западном берегу Мертвого моря, — область скал и пропастей, не носящая ничьих следов и слепая ко всякой мысли. Юный Пустынник не боялся алчных шакалов, но боялся мыслей. Его бесплотная рука приручала диких зверей, но пышная и властная мысль, подобная той, что блуждает в пустыне Лациума, поглотила бы Его Самого. Когда злой дух возвел Его на вершину горы и указал Ему перстом на плодородную равнину, указал Ему направление различных царств в мире, где мчатся глубокие и бешеные потоки желаний человеческих. Он закрыл глаза: Он не хотел ни видеть, ни знать. Но Несущий откровение должен расширить за все пределы кругозор своего познания, охватить дни, и годы, и века, и тысячелетия, чтобы истина, которую он несет, исходящая из совокупности жизней, прожитых человечеством до настоящего часа, явилась бы пламенем, в котором могут слиться в общей гармонии и умножиться восходящие силы бесчисленного ряда поколений, чтобы путем более верным и единодушным направиться к вечно чистым идеалам».
Иногда мне сопутствовал призрак того, кто поверил однажды, что ему удалось создать нового Римского Короля. И думалось мне: «Этот чудодейственный возбудитель героической воли, беспечно проливавший юную кровь, не в силах был выполнить великого подвига на гробнице народов. Если бы на минуту он мог отвлечь свой дух от тревожащих его мыслей и обратить его к вечному и неизменному, он, может быть, познал бы более высокую идею своего смертного существа и избрал бы ее руководительницей своих поступков; и его мечта о латинском владычестве получила бы такую крепость и силу, что ни власть событий, ни сам он не могли бы никогда рассеять и разрушить ее, как это случилось теперь. Но его идея, слишком тесно связанная с его повседневной жизнью, слишком человечная, должна была умереть вместе с ним. Ему не удалось познать тайны, как продолжить во времени действие своего подвига. Побуждения воли этого человека были порывисты, как никакие другие, но они обладали короткой силой развития и были плохо обоснованы, потому что они брали свое начало в центре произвольных сил, не подчиненных высшему порядку мышления. Таким образом его подвиг был не выше его самого и длился не дольше, чем может длиться смертельная борьба. Древние оракулы установили его судьбу. Ответ, изреченный Пифией о судьбе Коринфа, и после тысячелетий может относиться к нему: „ Орлица зачала на вершине скалы и породит свирепого льва, алчного до человеческого мяса, который произведет большую резню“.Он повиновался этому оракулу, подобно тирану Кипселу. И Римский Король растаял, как струйка дыма».
Такова была окраска мыслей, возбужденных во мне видом места, о котором Данте сказал, что сама природа создала его для всемирного господства: ad universaliter principandum.И в то время, как на память мне приходили дантовские аргументы в доказательство прав римского владычества, вершины моих мыслей были заняты заповедью, которую латинские народы, если они еще жаждут возродиться, должны бы принять в ее точной и непременной форме, положить в основание всех законов своей жизни: «Maxime nobili maxime proesse convenit»— «благороднейшему подобает наибольшая власть». И я думал в обществе этого великого тиранического духа: «О, достойный отец нашей речи, ты верил в необходимость иерархий и различий между людьми; ты верил в духовное превосходство, передающееся в силу наследственности дальнейшим поколениям; ты твердо верил в превосходство расы, которая постепенно из поколения в поколение сумела возвеличить человека до высшей ступени его моральной красоты. Указывая на генеалогию Энея, ты видел в „соревновании крови“ несомненное Божественное предназначение. Но благодаря какому таинственному соревнованию крови, каким богатым опытам культуры, какому благоприятному сцеплению обстоятельств возродился новый Римский Король? Natura ordinatus ad imperandum — предназначенный природой к власти, но не похожий ни на какого другого монарха, он появится не для того, чтобы укрепить или поднять ценности, какие народы уже давно привыкли придавать явлениям жизни под влиянием различных учений, напротив, он придет, чтобы уничтожить или пересоздать их. Постигая все значение фактов, составляющих историю человечества, и проникнув в сущность высшей воли, вызвавшей самые значительные явления, он будет способен создать и перебросить в грядущее идеальный мост, по которому избранные расы перейдут, наконец, пропасть, отделяющую их теперь от желаемого владычества».
И этот образ короля, среди всех образов, поднявшийся из священной почвы и вошедших в мою душу, этот образ иногда являлся мне так ясно, что принимал вид осязаемых форм; я жадно созерцал его, и над моими мыслями сияли в неописуемой красоте внезапно зародившиеся идеи и быстро угасали, чтобы, быть может, никогда не разгореться снова.
Таким образом римская равнина своим суровым наставлением поощряла меня продолжать развитие моей мужественности, утверждать мое внутреннее господство, очерчивать, твердой рукой «этот замкнутый круг, где зарождается человеческая красота», по словам Леонардо. И в конце каждого дня я вопрошал себя: «Какими мыслями обогатилась моя сокровищница? Какие новые силы развились в моем существе? Какие новые возможности открылись мне?» И я хотел, чтобы каждый день носил отпечаток моего стиля, отличался бы признаком зрелого искусства, гордой эмблемой победы; близкое знакомство с Фукидидом дало мне пример его полководцев, которые всегда сначала произносят прекрасные и убедительные речи, а затем сражаются со всей своей силой и в заключение одерживают победы на поле битвы.
— А зачем это? — повторял вдали и вблизи сумеречный голос толпы, напоминавший голос евнуха. — В чем смысл, в чем цена жизни? Для чего жить? Для чего трудиться? Всякое усилие бесполезно, все суета и печаль. Нужно одно: убивать свои страсти одну за другой и стараться с корнем вырвать надежду и желание, в которых причина жизни. Отречение, полное безразличие, уничтожение всех мечтаний, полное небытие — вот конечное освобождение!
Жалкие существа, пораженные проказой, изрекали эти скучные жалобы. По рассказам наивного Геродота, древние персы считали эту отвратительную болезнь грехом, совершенным против Солнца.И действительно, этот рабский народ оскорблял Солнце. Часть его в надежде очиститься погружалась в широкие волны благочестия, где они нежились и услаждались с большим сокрушением сердец. Но зрелище от этого было не менее отвратительно.
Я обращал взоры и напрягал слух в другую сторону, и сердце мое начинало биться живою радостью, потому что глаза мои, не затуманенные слезами, различали все линии и все краски, ибо слух мой здоровый и сильный воспринимал все звуки и все ритмы, ибо разум мой мог безгранично наслаждаться всеми мимолетными явлениями жизни и умел развивать в самом себе много других печалей и накопить наиболее очаровательную прелесть жизни именно в быстрой смене ее явлений и в покрове ее тайн. И тогда я молился: «О, многогранная Красота Мира, не к одной тебе возносится моя хвала, не к одной тебе, а также и к моим предкам, к тем, кто умел наслаждаться тобой в протекшие века и передал мне свою богатую и горячую кровь. Слава ныне и вовеки чудным ранам, нанесенным ими, величественным пожарам, ими зажженным, прекрасным чашам, какие они осушали, великолепным одеждам, которыми они украшали себя, чудным скакунам, которых они ласкали, дивным женщинам, которыми они обладали, всем их битвам, всем их опьянением, их пышности и сластолюбию — слава им! Ибо этим они создали пять чувств, в которых ты долго и глубоко можешь отражаться, о, Красота Мира, как в пяти обширных и глубоких морях!»