Том 5. История моего современника. Книга 1
Шрифт:
Пан Лохманович, величавый, как всегда, спокойно согласился.
— Pro forma, благодетель, pro forma, — говорил обрадованный Погорельский. — Только чтобы зажать рты низкой черни.
Обыск подходил к концу без всякого результата. «Имею мало… что имею — мое!» — повторял Лохманович. Собирались уже уходить, когда один из мужиков, допущенный в качестве депутата, разгреб в углу погреба кучу мякины: под ней оказались рядом обе кадушки…
Подхватив их тотчас же на плечи, мужики торжественно понесли находку к капитану, с криками торжества, с песнями, с «гвалтом и тумультом»…
Это был жестокий удар всему панству. Пан Погорельский плакал, как бобр, по выражению капитана, оплакивая порчу нравов, — periculum in mores nobilitatis harnolusiensis [22] .
— Не лучше ли, уважаемый собрат и сосед, бросить это грязное дело, — сказал он. — Ну случилось там… с кем не бывает… Стоит ли мешать судейских крючков в соседские дела?..
22
Падение нравов гарнолужского дворянства (лат,). — Ред.
Капитан был человек вспыльчивый, но очень добродушный и умевший брать многое в жизни со стороны юмора. Кроме того, это было, кажется, незадолго до освобождения крестьян. Чувствовалась потребность единения… Капитан не только не начал дела, простив «маленькую случайность», но впоследствии ни одно семейное событие в его доме, когда из трубы неслись разные вкусные запахи, не обходилось без присутствия живописной фигуры Лохмановича…
Но едва ли не самыми замечательными представителями этого измельчавшего шляхетства были два брата Банькевича. Один — «заведомый ябедник» (был в старину такой официальный термин), другой — увы! — конокрад.
Наружность у Антония (так звали ябедника) была необыкновенно сладостная. Круглая фигура, большой живот, маленькая лысая голова, сизый нос и добродушные глаза, светившиеся любовью к ближним. Когда он сидел в кресле, сложив пухлые руки на животе, вращая большими пальцами, и с тихой улыбкой глядел на собеседника, — его можно было бы принять за олицетворение спокойной совести. В действительности это был опасный хищник.
Ябедник, обладавший острым пером, знанием законов и судопроизводства, внушал среднему обывателю суеверный ужас. Это был злой волшебник, знающий магическое «слово», которое отдает в его руки чужую судьбу. Усадьба Антона Банькевича представляла нечто вроде заколдованного круга.
Если курица какого-нибудь пана Кунцевича попадала в огород Антония, она, во-первых, исчезала, а во-вторых, начинался иск о потраве. Если, наоборот, свинья Банькевича забиралась в соседский огород — это было еще хуже. Как бы почтительно ни выпроводил ее бедный Кунцевич — все-таки оказывалось, что у нее перебита нога, проколот бок или каким иным способом она потерпела урон в своем здоровье, что влекло опять уголовные и гражданские иски. Соседи дрожали и откупались.
— А! Прошу вас, мой благодетель, — говаривал с видом беспомощного отчаяния один из этих несчастных. — Ну как тут быть, когда человек не знает, какой статьей закона следует гнать из огорода гуся, а какой поросенка. А он загоняет себе чужих и ничего не боится.
Соседям казалось, что куры, индюки и телята Банькевича ограждены особым покровительством закона, а ябедник, стоя на крылечке, целые дни озирал свои владения, высматривая источники дохода…
Слава Банькевича распространилась далеко за пределы Гарного Луга, и к нему, как к профессору этого дела, приезжали за советом все окрестные сутяги.
Появление в Гарном Луге капитана и независимое отношение нового владельца к опасному ябеднику грозили пошатнуть прочно установившийся авторитет. Поэтому Банькевич, наружно сохраняя наилучшие отношения к «уважаемому соседу и благодетелю», высматривал удобный случай для нападения… И вот на второй, кажется, год пребывания капитана в Гарном Луге Банькевич отправился на его ниву со своими людьми и сжал его хлеб.
Убыток был не очень большой, и запуганные обыватели советовали капитану плюнуть, не связываясь с опасным человеком. Но капитан был не из уступчивых. Он принял вызов и начал борьбу, о которой впоследствии рассказывал охотнее, чем о делах с неприятелем. Когда ему донесли о том, что его хлеб жнут работники Банькевича, хитрый капитан не показал и виду, что это его интересует… Жнецы связали хлеб в снопы, тотчас же убрали их, и на закате торжествующий ябедник шел впереди возов, нагруженных чужими снопами.
Дорога пролегала задами мимо капитанской усадьбы. Едва возы, скрипя, поравнялись с широкими воротами клуни, эти ворота внезапно открылись, капитан с людьми выскочил из засады и, подхватив лошадей и волов, завернул возы в клуню. Их вводили в одни ворота, быстро выгружали и выпускали порожнем в другие. Атака произведена была так ошеломляюще быстро, что сторона Банькевича не оказала никакого сопротивления. Когда все было кончено, капитан, сняв фуражку, любезно благодарил доброго соседа за его помощь и приглашал откушать после трудов хлеба-соли.
Удар ябеднику был нанесен на глазах у всего Гарного Луга… Все понимали, что дело завязалось не на шутку: Банькевич отправился на «отпуск» к чудотворной иконе, что делал всегда в особенно серьезных случаях.
Когда он вернулся, из его окна всю ночь светился огонь на кусты жасмина, на бурьян и подсолнухи, а в избе виднелась фигура ябедника, то падавшего на колени перед иконой, когда иссякало вдохновение, то усиленно строчившего… На деревне пели уже петухи, когда окно Банькевича стукнуло и в нем появилось красное лицо со следами неостывшего еще вдохновения. С выражением торжества он поднял руку с листом бумаги и помахал им в ту сторону, где высился темной крышей с флагштоком «магазин» капитана, окруженный тополями.
Все эти подробности один из соседей тотчас же конфиденциально сообщил капитану.
Впоследствии капитан ознакомил нас с драматическими перипетиями этой борьбы. Надев роговые очки, подняв бумагу высоко кверху, он с чувством перечитывал ябеды Банькевича и свои ответы…
Писания Банькевича производили впечатление своеобразных, но, несомненно, талантливых произведений. Стиль был старинный русско-польский, кудреватый, запутанный, усеянный такими неожиданными оборотами, что порой чтение капитана прерывалось общим хохотом. Только сам чтец оставался серьезен. Было видно, что он отдавал дань искусству противника. Тут было действительно и знание законов, и выразительность, и своеобразный пафос, как будто рассчитанный на чувствительность судей. Себя автор называл не иначе, как «сиротой-дворянином», противника — «именующимся капитаном» (мой дядя был штабс-капитан в отставке), имение его называлось почему-то «незаконно приобретенным», а рабочие — «безбожными»… «И как будучи те возы на дороге, пролегающей мимо незаконно приобретенного им, самозванцем Курцевичем, двора, то оный самозваный капитан со своей безбожною и законопротивною бандою, выскочив из засады с великим шумом, криком и тумультом, яко настоящий тать, разбойник и публичный грабитель, похватав за оброти собственных его сироты-дворянина Банькевича лошадей, а волов за ярма, — сопроводили оных в его, Курцевича, клуню и с великим поспехом покидали в скирды. О каковом публичном рабунке и явном разбое он, нижайший сирота-дворянин Антоний Фортунатов Банькевич, омочая сию бумагу горькими сиротскими слезами, просит произвести строжайшее следствие и дать суд по форме». В заключение приводились статьи, угрожавшие капитану чуть не ссылкой в каторжные работы, и список убытков, грозивший разорением.