Том 5. Лесная капель. Кладовая солнца
Шрифт:
Это следует заметить, что все признанные мною писатели были в единственном экземпляре, и большей частью в ситчике, а отвергаемый в двух, и одно было роскошное, в красном сафьяновом переплете.
С детства этого Гоголя я ужасно боялся и повесть его «Страшная месть» ни разу не мог дочитать до конца. Страшный колдун потрясает меня и теперь, когда я читаю те страницы, где показывается в горах из облаков Мститель – всадник с мертвыми очами, и тень его, месть, начинает распространяться по всей земле. И сейчас, когда весь мир содрогается от войны, я, вспомнив всадника-Мстителя, складываю на груди крепко-накрепко ладони, прижимаю локти к бокам и чувствую, будто тело мое дрожит
Так и поставил я Гоголя, как испуганный ребенок, на особую полочку, и бывает со мной, что даже если только погляжу в ту сторону – затоскую, и так, недовольный собой, прохожу весь день.
Не с Гоголем была всю жизнь душа моя, а вот на кого мне хотелось быть похожим, – осмеливаюсь сказать, – на русского летописца Нестора. В свое время понял я такой идеал человека, читая с благоговением «Русскую историю» Ключевского. Сквозь туман далекого прошлого, из темных лесов нашей родины светит мне его лампада, и мне хотелось бы тоже быть таким стариком: простым, скромным, как он, и, как молодой, устремленным с верой в грядущие времена.
Не раз в жизни встречал я таких простых и мудрых людей, притаенных в народе. Верю, что и сейчас, сию даже минуту, в самые тяжкие дни войны этой, где-нибудь такой человек намотал себе на ухо веревочки от очков и пишет.
Но пусть он сам и не пишет – все равно: в поступках своих он не будет слепо подчиняться судьбе и непременно послужит великому делу любовной связи людей между собою.
Для примера я возьму Мирона Ивановича Коршунова из Подгорной слободы нашего Переславля: старик моих лет и тоже, как я, запойный читатель. Нужно бы большой том написать о его жизни, как он в свое время, приняв по правде мысли Льва Толстого, отдал лет десять, чтобы из-под них освободиться, и как, освободившись от Толстого, лет на пятнадцать попал к Достоевскому. А когда пришел коммунизм, он понял это ученье как любовь к человеку. Но мало того, что люди такие, как я говорю, у нас были повсюду, люди, рожденные и связанные духом деятелей русской сердечной мысли, – дети их тоже выходили, зараженные чтением.
Большеглазого сынка Мирона Ивановича Алешу я помню с детства за книжкой и не знаю, кем бы ему стать при таком чтении и уличном озорстве, если бы Мирон Иванович вовремя не опамятовался и не отдал его в ученье на бухгалтера. С малолетства любил я этого мальчишку. Глазища большие, серые, и сам как кот: не поймешь, что в нем – добро или зло. Но когда опустит веки и лягут длинные черные ресницы, как гребешки на нежной коже, то через это почему-то понимаешь добро в этом мальчике.
Еще могу назвать читателя-самоучку из Переславля Гаврилу Алексеевича Староверова. Только должен сказать, что он уж не такой самородок, как мы с Мироном. Отец его был священником кладбищенской церкви, и в Гавриле была поповская кровь.
Не из-за неспособности или озорства в свое время выгнали Гаврилу из четвертого класса духовного училища, а из-за наследственной любви его к жизни деревьев: мальчик не учился, а все время копался в саду. Сад у отца был очень хороший, и мальчик с малых лет обмазывал яблоньки, вырезал волчки, окучивал и так стал понимать жизнь дерева. А это я заметил – у всех хороших садовников их любовь к дереву создает постоянство.
После смерти отца Гаврила Алексеевич жил арендой садов и как стал за ящик старостой в отцовской кладбищенской церкви, так и простоял за ним всю жизнь, как дуб. А когда у него подрос сынишка Ваня, то мальчик стал рядом с отцом возле ящика, и было очень похоже, будто рядом с большим, старым дубом стал подниматься
Так мы жили в Переславле, читатели, одной семьей. Но все мы читали разное. Мирон Иванович искал себе, можно сказать, хорошего поведения; Гаврила Алексеевич, по любознательности своей и постоянству, искал понимания прошлой жизни родного края; мне же, как я говорил, хотелось самому сделаться писателем, но не для славы, а вот как Нестор был – летописцем, соединяющим поколения людей.
Так еще раз прошу: извините меня, я человек простого труда, учился на медные деньги, и вот вы теперь поймете меня, что, втайне мечтая написать о любви Милочки, как царь Соломон, я смотрю на Нестора, пишу не как мне хочется, а держусь в краях чаши, испиваемой всем народом.
Сейчас, когда пришло это страданье, я будто впервые мыслью своею вошел в свою жизнь, и мне стало ясно: если я правдиво расскажу о том, как мы жили в нашем поселке во время войны, этим я и выполню свое малое дело.
Наш древний городок Переславль укрывается до сих пор в стороне от железных дорог и не совсем похож на другие русские города. Домики его, как в приморских городах, стоят в одну линию близко к берегу большого Плещеева озера, окруженного лесами. К этим богатствам природы – лесам и воде – присоединяются древности: монастыри на холмах и церкви.
Чайки белеют, вода голубеет, леса зеленеют, кресты жаром горят на солнце, и кто в первый раз видит – ему кажется очень красиво. Мы же сами, переславцы, до того привыкли глядеть на все, что перестали и удивляться.
Но в праздник, бывало, мы с женами и ребятами шли в рыбацкую слободу, садились в свою большую лодку и в поветерь катили под парусом через все озеро – девять верст, а если было тихо, держались берега и шли впритычку, упираясь шестом в плотное песчаное дно. С того далекого берега, где из озера вытекает извилистая речка Векса, наш обыкновенный Переславль казался выступающим из воды чудесным городом, подобным невидимому граду Китежу.
Дальше мы плыли вниз по реке, такой извилистой, что один рыбак с одной излучины мог дотянуться до другой и подать с руки в руку приятелю шкалик вина. Берега этой речки, болотные, низкие, в желтых цветах, в летнее время были неприступны: земля топкая, слепень, гнус и комар тучами. Но там и тут на этой жидкой земле возвышались песчаные холмы-борины, на них росли сосны, и комар туда не летел.
У одной большой заводи такая борина обрывалась и называлась у нас издавна Кручею. Вот тут-то, на этой нашей любимой Круче, мы и проводили наши праздники и, возвращаясь, глядели на свой родной Переславль веселыми глазами.
Не раз беседовал я на этой Круче у костра с приятелями: Мироном Ивановичем и Гаврилой Алексеевичем, обменивался с ними мыслями, в то время как наши женщины варили уху, а ребята Алеша и Ваня выхватывали из воды окуней и щук.
Дивился я сам себе на этой Круче, что будто радуешься большой красоте, между тем как никакой красоты вокруг не было и показать нечего: крутой осыпанный песчаный берег с обнаженными корнями сосен, какое дерево висит, какое упало, гниет, и темной полосой легла от него на песке осыпанная мертвая хвоя. Но почему же так себе-то кажется, будто нет на свете прекраснее этого места, и знаешь, что так же думали об этом наши отцы, деды, прадеды? Гаврила же Алексеевич, наш краевед, выкапывал из кротовых куч черепки, угольки, кремниевые стрелки и так дознался, что тут и первобытный человек рыбу варил.