Том 5. Произведения 1908-1913
Шрифт:
Я обернулся к востоку и обомлел от смертельного ужаса. На наш скорлупу-пароход быстро двигался от берега огромный вал с Эйфелеву башню высотой, весь черный, с розово-белым, пенистым гребнем наверху. Что-то заревело, задрожало… и точно весь мир обрушился на палубу.
Я опять потерял сознание и пришел в себя через несколько часов в небольшой рыбачьей барке, спасшей меня. Моя изуродованная левая рука была грубо перевязана тряпкой, а голова замотана какими-то лохмотьями. Через месяц, поправившись от ран и душевных потрясений, я уже плыл обратно в Англию. История моих странных приключений окончена. Мне остается только прибавить, что я теперь скромно живу в самой тихой части
Г. Диббль.
Р.S.Все имена собственные в моем рассказе не настоящие, а нарочно изобретены мною.
Г.Д.
Светлый конец
Ялта — грязная, пыльная, пропахнувшая навозом Ялта — была в этот день такой прекрасной, какой она бывает только в безветренные дни ранней весны. Особенно поражала издали ее сказочная красота тех пассажиров, которые толпились на борту громадного парохода «Е.И.В. Ксения», медленно пристававшего к молу. Многие из них впервые видели с почти чувственным наслаждением эту толпу белых нарядных дач, вилл и дворцов, весело и легко взбежавших от самого моря к зеленеющим горным виноградникам, эти стройные группы тонких темных кипарисов и высоких зеленых тополей, и кое-где такие же стройные, прелестные, но еще более воздушные фигуры минаретов. И самое море в бухте, обычно желто-зеленое от грязи, теперь лежало спокойное, густо-синего цвета, все в ленивых томных морщинках, на которых чуть заметно раскачивались крутоносые турецкие фелюги. И все: могучая синева моря, белизна и зелень города, ясная лазурь неба, — все вливалось в душу какой-то спокойной радостью.
Пароход совсем уже подтянулся к пристани. Носильщики на берегу ждали лишь приказа капитана зацепить сходню за борт. Все пассажиры сгрудились на этом борту с своими картонками, чемоданами и корзинками, нетерпеливые и немного обозленные друг против друга, как всегда это бывает в моменты прибытия поездов и пароходов.
Внизу, в салоне первого класса, оставались только три человека: князь Атяшев, его домашний доктор Иван Андреевич и старый лакей Доремидонт. Господа сидели за столом, а Доремидонт, почтительный, седой и бритый, стоял рядом, с пледом и сумками в руках.
— Ты вот что, Доремидонт, — говорил князь устало. — Ты оставишь пока вещи у горничной… Пусть присмотрит… А ручной багаж сложи вот здесь, на стуле… А сам пойди вперед и найми два экипажа… Один получше, самый лучший, — для нас с доктором, а другой под тебя и под вещи… Да возьми у извозчиков номера. Иди, иди, а мы подождем…
— Иван Андреевич… не в службу, а в дружбу… затворите, пожалуйста, иллюминатор… кажется, дует. В Ялте вечера всегда сырые… и, кроме того, меня малярия пугает.
Но вряд ли ему уже была опасна малярия или другая какая-либо болезнь. Он был тяжело, безнадежно болен другой, более страшной болезнью. Это заметил бы всякий, совсем неопытный и даже малонаблюдательный человек. Желто-восковая, чуть глянцевитая кожа совершенно обтянула костяк его лица, резко определив виски, скулы и челюсти и оттопырив ушные раковины; растянутые сухие губы точно облипли, не закрываясь, вокруг десен, и из-под них странным жемчужным блеском сверкали влажные зубы, а среди таких же жемчужных широких белков серые глаза глядели с остановившимся выражением ужаса и недоверия.
Он страдал злейшей чахоткой в самой последней степени и сам перед собою, перед своей душой делал вид, что болен лишь катаром верхушек легких. Все окружающие, а особенно Иван Андреевич, дружно поддерживали в нем этот самообман. Никто из них, однако, и не подозревал, что по ночам, лежа без сил в кровати, мокрой от его пота, князь с нестерпимым предсмертным ужасом ясно сознавал, что он умирает, и чувствовал, почти видел, как его грозный враг притаился где-то здесь близко, за углом, за портьерой.
Но проходила ночь, наступало утро, и вместе с ним возвращалась в душу обманчивая надежда. Князь, еще не вставая с постели, тревожно смотрелся в зеркало и, с чувством радости, не находил никаких изменений в своем лице. Для него были совсем незаметны те неуловимые черты умирания, которые наносились с каждым прожитым днем и каждой тяжелой ночью.
Он жадно, всеми мыслями и чувствами, цеплялся за жизнь. В последнее время он приказал переделать и ремонтировать свой старинный дом в Москве и устроить роскошные оранжереи в родовом имении Атяшево, мечтал о далеком путешествии вокруг Африки и Азии, лелеял в душе мысль о женитьбе на одной из своих кузин, прекрасной молодой девушке: когда-то, еще будучи кавалерийским юнкером, он танцевал с нею на московских балах, и между ними было что-то вроде наивного, розового, полудетского романа.
— Не люблю я толпы… Иван Андреевич, — говорил он с трудом своим стонущим, глухим голосом, — толкотня… запах… и потом, бог весть, сколько сюда едет больных… плюют… кашляют.
С трапа спустился Доремидонт и доложил, что извозчик готов и что вещи уложены. Медленно, шаг за шагом, часто останавливаясь и со стоном переводя дыхание, поднялся князь на палубу и спустился на пристань. Доремидонт с материнской заботливостью усадил его в легкий двухместный шарабан с полотняным зонтиком наверху, обвернув его ноги пледом, а другим пледом бережно окутал его спину и плечи и крикнул кучеру в белом балахоне:
— Трогай. Гостиница «Лондон».
Они поехали оживленными ялтинскими улицами, мимо кофеен, переполненных смуглолицыми, стройными, крепкими турками и греками-рыбаками, мимо дач, сплошь затканных голубыми ароматными гроздьями глициний и вьющимися белыми розами, мимо развесистых могучих платанов и нежно-зеленых тополей, вдоль по набережной, на которой розовели от цветов широкие кроны мимозы и красовались в золотоверхих шапочках живописные проводники, а доктор, впервые попавший в Крым, не мог сдерживать своего восторга и поминутно восклицал:
— Ах ты, боже мой, какая красота! Подумать только, у нас в Москве слякоть, грязища со снегом, а здесь чисто рай земной. Ялта! Жемчужина Крыма!
Но князю была противна и эта чрезмерная роскошь природы, и это множество здоровых беспечных людей, густо заполнявших тротуары, и докторский пафос. Он поморщился и, кутаясь в свой английский плед, сказал брезгливо:
— Бросьте, дорогой Иван Андреевич. Просто нелепый, грязный, неустроенный — настоящий русский курорт. Через два дня вы другое запоете.