Том 5. Рассказы 1860 ? 1880 гг.
Шрифт:
Христос, Который возлюбил малых и детей, как я Тебя понял в эту минуту, понял и как прославил Тебя! Смейтесь, доктор: я очутился у колен этой женщины с губами, прильнувшими к ея руке. Значить, на земле быль кто-то, кто простил мне все и благословил меня. За что, за что?
Но она сразу догадалась, кто я такой, сначала воскликнула: «О, Иисусе!» — а потом, в величии своей старости и достойно переносимых невзгод, нисколько не стесняясь моей униженной позы, только обняла меня за шею и поцеловала в лоб.
— Так ты сам пан, царевич, сам пан… А я, бедная старуха, и не догадывалась об этом! Как же ты почитаешь старость, мой царевич, — Иисус, Мария! — руки у меня целуешь… Да наградить тебя Матерь Божия и все святые!
Она расплакалась, и все обнимала меня, а я прильнул головой к ея груди и со мною было так, как будто
Спустя четверть часа я, как ураган, ворвался к Женскому, сделал ему выговор, что при моем дворе старые слуги нашей семьи терпят голод и холод, и приказал, чтобы Кулешине тот-час же отвели удобную комнату во флигеле и отпускали все, что нужно для безбедной жизни.
В этот же самый день дядя сделал мне сюрприз, — приехал раньше, чем я ожидал, и привез с собою жену и двух дочерей, который интересовались здешнею местностью, а как мне кажется, мною самим. Дядя был человек добрый, довольно милый, я любил его с детства; кроме того, он прибыль с благожелательным намерением помочь мне советами, а, может быть, даже и денежною ссудой. Хотя мне было лень разговаривать с ним, я был ему отчасти рад, но от тетушки и кузин с радостью спрятался бы под землею, — так мне не хотелось входить в тяжелую роль хозяина и занимать дам.
Тут кое-чем не отделаешься, коли такия прелестныя существа делают честь молодому, не женатому человеку, переступая порог его дома. Тут каждая секунда времени, посвященная не им, мимолетная задумчивость, а в особенности, сохрани Бог, недовольная мина, считается оскорблением, невежливостью, чуть не грубостью и преступлением. При одном их виде, мною, прежде всего, должны были овладеть радость и безграничная признательность и так уж ни на минуту не оставлять целый день.
Оне и овладели мною. Как солнце в погожей день, я сеял от радости и признательности, двигался быстро, говорил много, точно весталка над священным огнем, наблюдал за нитью разговора, который не должен был прерываться ни на мгновение ока и даже, напротив, с каждою минутой принимать все более оживленный характер. Но вот однажды, когда я предавался такому занятию, ко мне на цыпочках подошел слуга и тихо шепнул, что пришла старуха Кулешина поблагодарить за все милости. Я также тихо приказал ему ответить Кулешине, что у меня гости и видеться с нею в эту минуту я не могу. Слуга уже уходил, но я подозвал его обратно и прибавил: только извинись, понимаешь? — как можно вежливее извинись и скажи, что завтра я сам прийду к ней.
Когда одна из моих кузин с энтузиазмом разсказывала о знаменитом теноре, котораго она слышала прошлою зимой, а другая, небрежно наигрывая на фортепиано, просила, чтоб я спел что-нибудь, в моей голове строились розовые планы относительно старушки, и я улыбался, а кузины думали, что я улыбаюсь им и их милому щебету, и были чрезвычайно довольны мной и собой.
На другой день я проснулся поздно, застал дам уже одетыми и с некоторым раздражением ожидающими моего появления. Вскоре приехали новые гости, важные члены семьи, составился целый формальный совет, который терзал и грыз меня неимоверно, и из решения котораго вытекла для меня необходимость как можно скорее ехать вместе с дядей и еще одним моим родственником в самое отдаленное имение мое.
Родственники очень близко приняли к сердцу мое опасное положение и, с естественною целью спасти мое достояние, брали понемногу в опеку и мою собственную персону. Да вознаградить их за все это Всевышшй Бог! — как говорила моя милая старушка, хотя, в конце концов, они сделали для меня не больше чем я для нея… Нет, я ошибся! Они удивительно деликатным образом унизили меня, чего я не сделал по отношению к ней. Кончилось тем, что я просидел целый месяц в другом моем имении, и, вкушая перец, а запивая его уксусом, совершенно забыл о своей Кулешине. И только когда я возвращался назад и посмотрел на лес, перед моею памятью вдруг возстали кусты папоротника и появляющаяся из них старушка в белом чепце. При этом воспоминании, мне сделалось так весело, что как будто я, после долгаго пребывания на чужбине, встретил дорогое и милое лицо. «Шел себе я чрез долину и увидел вдруг дивчину, — гей га, гей же га!»
Ехать мне оставалось четверть часа, и в течение этого времени я пришел к решению, вернее — вспомнил то, которое пришло мне в голову в то время, когда мои
О, Боже! верить без границ хотя бы одной человеческой душе, хоть бы из одних уст услышать слова признательности и благословения! Быть чьей нибудь подпорой и вместе с тем ребенком, хотя бы слабым и капризным, хотя бы преступным, но знать, что все, все будет прощено тебе!
И первым делом я спросил у Женскаго, который вышел встречать меня:
— А как поживает Кулешина?
Он очень удивился, но еще более смешался.
— Мне очень грустно, потому что старушка, видимо, интересует вас… но, к несчастию… мы похоронили ее с неделю тому назад. Так неожиданно… умерла от воспаления легких.
Моя рука была та же самая, какая в припадке бешенства разбивала в куски японския вазы, и одним ударом я разбил мозаичный столик. Устрашенный Женский исчез, как видение, а я долго, долго стоял один в большой, пустой старомодной гостиной…
VIII
Семидесятилетняя женщина, на вид пользующаяся здоровьем, вдруг захворала и умерла… Случайность не особенно редкая, но для меня, — мои слова могут показаться скверными, — даже благоприятная. С огромною вероятностью я могу допустить, что еслиб она жила дольше, то надоела бы мне, как и все на свете, что я забросил бы ее и не мог бы теперь кичиться перед самим собой и вами, что хотел быть добрым хоть к кому-нибудь. Вы улыбаетесь, доктор? Вы наверно думаете, что все, что я с таким энтузиазмом разсказывал вам в течение многих дней, не стоить выеденнаго яйца? Капризы избалованнаго барича, барския фантазии! Так ли? Последнее решение в этом деле я предоставляю вашему дальнейшему и более внимательному разсмотрению, а теперь, желая хоть немного возвыситься в ваших глазах, разскажу историйку о величайшем подвиге моей жизни, о том, как один раз я обрек себя на жертву, да — на жертву. Никто не может предполагать, чтоб я был способен на это. Произошло это в полуденную пору палящаго летняго дня. Устроив кое-как дела и смертельно проскучав десять месяцев в наших пустынях, я снова ехал за границу. На половине дороги, ведущей к железнодорожной станции стоит корчма, может быть, принадлежащая мне, огромный, каменный, унылый сарай, перед которым я остановился, чтоб дать отдохнуть лошадям. Кроме того, меня самого томила страшная жажда. Я вылез из кареты, вошел в отвратительный сарай и приказал подать себе стакан воды. Каково же мое было изумление и негодование, когда я услышал от растрепанной шинкарки, что этой простой стихии в корчме не имеется ни капли!
Я не знаю, по какой причине, может быть, по случаю природы почвы, или еще почему нибудь, при корчме не было колодца, и она брала воду из источника, находящегося в двух верстах. Правда, при моем виде и голосе, не только шинкарка, но и все, которые были здесь, схватились за ведра и кувшины, чтоб бежать, лететь, скакать за водою, но, не доверяя быстроте их ног я приказал кучеру отпрячь одну из лошадей и тотчас же ехать за водою.
Разсерженный и негодующий на такие первобытные порядки, я, тем не менее, почувствовал, что в стенах корчмы было прохладней, чем на воздухе и, хотя не без отвращения, сел на грязную лавку, возле стола, сплошь покрытаго мухами. Почти в ту же минуту у корчмы остановилось несколько одноконных телег, тяжело нагруженных кирпичами, и в комнату вошли возчики с такой же просьбой, которую предъявлял я четверть часа тому назад. Но их встретил совершенно другой прием. Шинкарка резко крикнула им, что воды нет, что вода тут дорога, потому что за ней нужно идти две версты, что если они хотят пить, то пусть пьют водку, что корчма существует не для того, чтоб угощать водою проезжающих мужиков. Их было пятеро или шестеро, все босые, в однех рубахах, но тем не менее покрытые потом.