Том 5. Рудин. Повести и рассказы 1853-1857
Шрифт:
Глава 8-ая. — Разговор Д<митрия Петровича> с Ч<ермаком>. Он в отчаянье. — Наглое спокойствие и вкрадчивость Чермака. — Д<митрий Петрович> идет к Е<лизавете Михайловне> и требует свиданья. Свиданье назначено вечером в саду под яблонями.
Конец 2-й части.
Глава 9-ая.Свиданье. — В тот самый вечер Стяжкины, которые уже 2 недели как в Гагин<е>, с девка<ми> хотят красть яблоки. Они всё видят. Сторож их прогоняет. Объясненье E<лизаветы Михайловны> и Д<митрия Петровича>. Граф ли. Она ему говорит о Чермаке. Он не верит, оба расходятся очень дурно, хотя Д<митрий Петрович> сильно потрясен.
Глава 10-ая.Стяжкины всё доводят до сведенья Гагиной. Чермак призывается. Он сидел с Моржаком. «Теперь вели-ка колясочку оправить».
Он советует всё оставить как есть и только со временем удалить Е<лизавету Михайловну>… Притом Д<митрий Петрович>. Известен его слабый характер. Г<агиной> однако ужасно тяжело — она пишет к В<асилию> В<асильевичу>. Просит его приехать.
Глава 11-ая.Черм<ак> желает объяснения с E<лизаветой Михайловной>. — Она соглашается. — Объясненье… Спрятанный Д<митрий Петрович> — Е<лизавета Михайловна> не знает, что он спрятан врывается в комнату и изгоняет его вон с позором. «Спросите ее, любит ли она Вас? — кричит он выходя. — Обманул ли я Вас, разве неправда, что В<асилий> В<асильевич> ее любит». Е<лизавета Михайловна> тотчас хочет идти к Г<агиной>, чтобы отказаться от дому. — Д<митрий Петрович> умоляет ее пощадить его. — Она соглашается. Великие приготовления к битве.
Глава 1-я.Г<агина>
Глава 2.Объяснение Г<лафиры> И<вановны> с В<асилием> В<асильевичем>. — Он долго сидит
неподвижно, в прежней обычной своей позе… вдруг выпрямляется. — Хотите — показывает свою обнаженную руку Х<алабанской>. Изумление Г<лафиры> И<вановны>. В<асилий> В<асильевич> велит призвать Чермака.
Гл<ава>.Чермак входит. Страшная сцена. В<асилий> В<асильевич> м<ожжет> быть знает о пол<ожени> Е<лизаветы Михайловны>, его схватывает, выталкивает, сажает на телегу — вон его! — Прибыл Д<митрий Петрович>. К нему обращается испуганная Г<агина>. Раздр<аженный> Д<митрий Петрович> тоже спасается — и уезжает. «Эти вот, — указывая на крепостных, — не могут…» Е<лизавета Михайловна> уезжает. — Г<агина> остается одна.
Гл<ава>.Е<лизавета Михайловна> приезжает в Москву… Ее пребывание там. Д<митрий Петрович> ее отыскивает… Известие о см<ерти> Гагин<ой>. — Сцена между им и ею — она отказывается от него. — В<асилию> В<асильевичу> — отказ тоже. «Чем вы будете и как жить?»
Д<митрий Петрович> возвр<ащается> в дерев<ню> с В<асилием> В<асильевичем>. Е<лизавета Михайловна> уезж<ает> за границу. — Черм<ак> — на службу.
<Воспоминания о Н.В. Станкевиче>
Меня познакомил с Станкевичем в Берлине Грановский — в 1838-м году, в конце. * До того времени я слышал о нем мало. Помню я, что когда Грановский упомянул о приезде Станкевича в Берлин, я спросил его — не «виршеплет» ли это Станкевич * , — и Грановский, смеясь, представил мне его под именем «виршеплета». В теченье зимы я довольно часто видался с Станкевичем — но не помню, чтоб мы вместе ходили на лекции: он брал privatissima [70] у Вердера — а в университет не ходил. * Станкевич не очень-то меня жаловал — и гораздо больше знался с Грановским и Неверовым * . Я очень скоро почувствовал к нему уважение и нечто вроде боязни, проистекавшей, впрочем, не от его обхожденья со мною, которое было весьма ласково, как со всеми, но от внутреннего сознания собственной недостойности и лживости. Станкевич жил в то время один — но у него с утра до вечера гостила одна девица, по имени Берта * , недурная собой и неглупая; она в последствии времени очень плохо кончила, сошлась с Ефремовым * и была выслана из Берлина, чуть ли не за кражу. Она была довольно остра и забавна по-берлински. Помню я одну ее остроту, переданную Станкевичем: у ней была сестра, которой пришлось раз ночевать у Станкевича, — Берта объявила, что она не хочет, чтобы на эту ночь была «allgemeine Pressfreiheit» [71] , хотя она и либералка. Станкевич любил женский пол, но в душе был целомудрен — особенно если сравнить его с нынешней soi-disant [72] молодежью. Здоровье его уже тогда было плохо — мы знали все, что он страдает грудью, и к нему ездил д-р Баре (Barez), который обращался с ним очень дружелюбно. (Он был тогда первым врачом в Берлине.) Впрочем, Станкевич много выходил и театр посещал * часто, особенно немецкую оперу. Тогда соперничали две певицы: Лёве и Фассманн — признаться сказать, обе довольно плохие. Грановский был поклонником Лёве, высокой и красивой брюнетки, Станкевич предпочитал Фассманн, блондинку. Любимцами Станкевича были два комика: Герн и Бекманн. * Герн был карикатурист вроде Живокини; у Бекманна было много неподдельного, спокойного юмору. В характере Станкевича было много веселости, и он любил посмеяться. Чаще всего встречал я его у Фроловых. * Он почти все вечера проводил у них. Между им и г-жой Фроловой существовало отношение весьма дружественное. Эта г-жа Фролова (первая жена H. Г. Фролова, урожденная Галахова) была женщина очень замечательная. Уже немолодая, с здоровьем совершенно расстроенным (она скоро потом умерла), некрасивая — она невольно привлекала своим тонким женским умом и грацией. Она обладала искусством — mettre les gens `a leur aise [73] , сама говорила немного, но каждое слово ее не забывалось. В ней было много наблюдательности и понимания людей. Русского в ней было мало — она скорее походила на очень умную француженку — un peu de l’ancien r'egime [74] . Стефания Баденская считала ее в числе своих приятельниц — Беттина * часто ходила к ней, хотя в душе ее побаивалась. Г-жа Фролова обходилась с Беттиной un peu de haut en bas [75] . Вердер бывал у ней часто — Гумбольдт * посещал ее иногда. Я ходил туда молчать, разиня рот, и слушать. Фролов сам никогда не вмешивался в разговор — сидел в углу, разливал чай, значительно мычал, поводил глазами, подергивал усы — но не раскрывал рта. Станкевича Фролова очень любила и уважала. Она сходилась с ним в мнениях. Впрочем, я не слыхал, чтобы она с ним говорила о философии. Это было дело Вердера, который разговаривать не умел. Раз, по уходе Вердера, я не мог удержаться и воскликнул: «В первый раз слышу человека!» — «Да, — заметила Фролова, — жаль только, что он с одним собой знаком». Фарнгаген * (известный биограф) ходил к Фроловым — он любил выводить на свежую воду Беттину, которая его терпеть не могла и называла его Giftesel [76] .
70
самым частным образом (лат.).
71
«полная свобода печати» (нем.).
72
так называемой (франц.).
73
вызывать у людей ощушение непринужденности (франц.).
74
немножко старорежимну о (франц.).
75
немножко свысока (франц.).
76
ядовитый осел (нем.).
Повторяю, что во время моего пребывания в Берлине я не добился доверенности или расположения Станкевича; он, кажется, ни разу не был у меня, Грановский был всего только раз — и при мне у них не было откровенных разговоров. Станкевич, помнится, не любил тогда Жорж Занд — а о Белинском отзывался хотя дружественно, но несколько насмешливо… «Ну! — воскликнул он раз, услыхав о какой-то либеральной, но глупой выходке, — теперь Виссариона хоть овсом не корми!» Я тогда о Белинском ничего не знал — и помню это слово Станкевича только по милости странного имени: Виссарион — поразившего меня. Берта,
Я встретил его потом в начале 1840-го года в Италии, в Риме. * Здоровье его значительно стало хуже — голос получил какую-то болезненную сиплость, сухой кашель часто мешал ему говорить. В Риме я сошелся с ним гораздо теснее, чем в Берлине, — я его видел каждый день — и он ко мне почувствовал расположение. В Риме находилось тогда русское семейство Ховриных * , к которым Станкевич, я и еще один русский, А. П. Ефремов, ходили беспрестанно. Семейство это состояло из мужа (весьма глупого человека, отставного гусара), жены, известной московской барыни, Марьи Дмитриевны — и двух дочерей. Старшей тогда только что минуло шестнадцать лет — она была очень мила и, кажется, втайне, чувствовала большую симпатию к Станкевичу, который отвечал ей дружеским, почти отеческим чувством. (Сам он тогда думал о Дьяковой * , которая жила в Неаполе и с которой он съехался потом.) Остальных лиц тогдашнего нашего кружка я не стану описывать — Станкевич говорит о них в своих письмах. * Мы разъезжали по окрестностям Рима вместе, осматривали памятники и древности. Станкевич не отставал от нас, хотя часто плохо себя чувствовал; но дух его никогда не падал, и всё, что он ни говорил — о древнем мире, о живописи, ваянии и т. д., — было исполнено возвышенной правды и какой-то свежей красоты и молодости. Помню я раз — мы шли с ним к Ховриным и говорили о Пушкине, которого он любил страстно, так же как и Гоголя. Он начал читать стихотворение: «Снова тучи надо мною» * — своим чуть слышным голосом… Ховрины жили очень высоко — в четвертом этаже. Взбираясь на лестницу, Станкевич продолжал читать и вдруг остановился, кашлянул и поднес платок к губам — на платке показалась кровь… Я невольно содрогнулся — а он только улыбнулся и дочел стихотворение до конца. Изредка находил на него, однако, страх — как бы предчувствие близкой смерти. Раз, возвращаясь уже вечером в открытой коляске из Альбано, — поравнялись мы с высокой развалиной, обросшей плющом, мне почему-то вздумалось вдруг закричать громким голосом: «Divus Caius Julius Caesar» * [77] — в развалине эхо отозвалось будто стоном. Станкевич, который до того времени был очень разговорчив и весел, — вдруг побледнел, умолк и погодя немного проговорил с каким-то странным выражением: «Зачем вы это сделали?» В то время в Риме беспрестанно случались убийства, чуть ли не по одному на день. Говорили даже, что убийцы пробираются на квартиры иностранцев. Станкевич перепугался, приказал устроить у своей двери железные болты и крюки — и баррикадировался с вечера. Раз я его спросил, что бы он сделал, если б вдруг, ночью, открывая глаза, он увидал, что какой-то незнакомый человек шарит по его комнате? «Что бы я сделал? — возразил Станкевич. — Самым нежным голоском, чтобы не подать ему даже мысли, что я могу защищаться, сказал бы я ему: „Carissimo signor ladrone! (И Станкевич придал своему голосу самое умоляющее выраженье.) — Carissimo signore! Prendete tutto ci`o che volete — ma lasciate mi la vita! — per carit`a!“» [78] В Станкевиче была способность даже к фарсу. Помню, раз из шести поданных ему панталон ни одни не оказались годными; он вдруг принялся отплясывать по комнате в одних подштанниках с самыми уморительными гримасами — а это происходило месяца за три до его смерти. Хохотал он иногда до упаду — никогда не забуду, как он однажды смеялся, прочтя в «Тарасе Бульбе» * , что жид, снявши свою верхнюю одежду, стал вдруг похож на цыпленка. И в то же время невозможно передать словами, какое он внушал к себе уважение, почти благоговение. Шевырев в то время был в Риме * — и ужасно льстил Станкевичу и вилял перед ним, хотя со всеми другими обходился, по обыкновению, с педантической самоуверенностью. Станкевич несколько раз осаживал меня довольно круто, чего он в Берлине не делал — в Берлине он меня чуждался. Раз в катакомбах, проходя мимо маленьких нишей, в которых до сих пор сохранились остатки подземного богослужения христиан в первые века христианства, я воскликнул: «Это были слепые орудия провидения». Станкевич довольно сурово заметил, что «слепых орудий в истории нет — да и нигде их нет». В другой раз перед мраморной статуей св. Цецилии я проговорил стихи Жуковского:
77
«Божественный Кай Юлий Цезарь» (лат.).
78
„Дражайший господин грабитель! — Дражайший господин! Возьмите, что хотите, только оставьте мне жизнь! — будьте милосердны!“ (итал.).
Станкевич заметил — что плохо тому, кто по привычкелюбуется прелестью, да еще в такие молодые годы.
В то время жил в Риме некто Брыкчинский * , поляк, друг Листа и отличный пианист, умиравший от чахотки, Станкевич его очень любил — у Брыкчинского было весьма замечательное, энергическое и умное лицо — он знал, что его болезнь безнадежна, а мы все знали, что и Станкевича болезнь безнадежна. Он давно любил Дьякову, на сестре которой * чуть не женился, — и, говорят, съехавшись с нею перед смертью, был чрезвычайно счастлив. Мы знали про его любовь — но уважали его тайну. Станкевич оттого так действовал на других, что сам о себе не думал, истинно интересовался каждым человеком и, как бы сам того не замечая, увлекал его вслед за собою в область Идеала. Никто так гуманно, так прекрасно не спорил, как он. Фразы в нем следа не было — даже Толстой (Л. Н.) не нашел бы ее в нем. * Он первый дал Шушу (так звали старшую дочь Ховриной) читать Шиллера — и играл с ней в четыре руки на фортепьяно. Незадолго до смерти он написал мне довольно большое письмо, которое я прилагаю. * Умер он, как известно, в Новаре: он вместе с Ефремовым и Дьяковой ехал в Северную Италию, на берега Lago di Como. Станкевич был более нежели среднего роста, очень хорошо сложен — по его сложению нельзя было предполагать в нем склонности к чахотке. У него были прекрасные черные волосы, покатый лоб, небольшие карие глаза; взор его был очень ласков и весел; нос тонкий, с горбиной, красивый, с подвижными ноздрями, губы тоже довольно тонкие, с резко означенными углами; когда он улыбался — они слегка кривились, но очень мило, — вообще улыбка его была чрезвычайноприветлива и добродушна, хоть и насмешлива; руки у него были довольно большие, узловатые, как у старика; во всем его существе, в движениях была какая-то грация и бессознательная distinction [79] — точно он был царский сын, не знавший о своем происхождении. Одевался он просто — носил обыкновенно палку. Ни разу не слыхал я от него жалоб на свое здоровье; о болезни своей он говорил не иначе как в шутливом тоне; никогда он не хандрил. Когда я изображал Покорского (в «Рудине»), образ Станкевича носился передо мной — но всё это только бледный очерк.
79
благовоспитанность (франц.).
В нем была наивность, почти детская — еще более трогательная и удивительная при его уме. Раз на прощанье с г-жой Фроловой он принес ей в подарок круглую (так называемую геморроидальную) подушку под сидение — принес и вдруг догадался, что вид ее неприличен, сконфузился и так и остался с подушкой в руках — и, наконец, расхохотался. Он был очень религиозен — но редко говорил о религии. По-французски говорил порядочно, по-немецки лучше — немецкий язык он знал очень хорошо. Я забыл сказать, что в Риме я одно время рисовал карикатуры — иногда довольно удачно; Станкевич задавал мне разные, забавные сюжеты — и очень этим потешался. Особенно смеялся он одной карикатуре, в которой я изобразил свадьбу Маркова * (живописца, теперешнего профессора); Марков вздыхал тоже по Шушу, к которой, грешный человек, и я не был совершенно равнодушен.