Том 5. Тихий Дон. Книга четвертая
Шрифт:
Не встречая сочувствия со стороны Григория, Прохор надолго умолкал и иногда по целым часам ехал, не проронив ни слова, сурово нахохлившись.
Томительно длинными казались Григорию уходившие на передвижение дни, еще более долгими были нескончаемые зимние ночи. Времени, чтобы обдумать настоящее и вспомнить прошедшее, было у него в избытке. Подолгу перебирал он в памяти пролетевшие годы своей диковинно и нехорошо сложившейся жизни. Сидя на санях, устремив затуманенный взор в снежные просторы исполненной мертвого безмолвия степи, или лежа ночью с закрытыми глазами и стиснутыми зубами где-нибудь в душной,
В одном из сальских зимовников они с Прохором прожили четыре дня, решив дать лошадям отдых. За это время у них не раз возникали разговоры о том, что делать дальше. В первый же день, как только приехали на зимовник, Прохор спросил:
— Будут наши на Кубани держать фронт или потянут на Кавказ? Как думаешь?
— Не знаю. А тебе не все равно?
— Придумал тоже! Как же это мне могет быть все равно? Этак нас загонют в бусурманские земли, куда-нибудь под турка, а потом и пой репку там?
— Я тебе не Деникин, и ты меня об этом не спрашивай, куда нас загонют, — недовольно отвечал Григорий.
— Я потому спрашиваю, что поимел такой слух, будто на речке Кубани сызнова начнут обороняться, а к весне тронутся во-своясы.
— Кто это будет обороняться? — усмехнулся Григорий.
— Ну, казаки и кадеты, окромя кто же?
— Дурацкие речи ведешь! Повылазило тебе, не видишь, что кругом делается? Все норовят поскорее удрать, кто же обороняться-то будет?
— Ох, парень, я сам вижу, что дело наше — табак, а все как-то не верится… — вздохнул Прохор. — Ну, а на случай ежели прийдется в чужие земли плыть или раком полозть, ты — как? Тронешься?
— А ты?
— Мое дело такое: куда ты — туда и я. Не оставаться же мне одному, ежели народ поедет.
— Вот и я так думаю. Раз уж попали мы на овечье положение, значит — надо за баранами держаться…
— Они, бараны-то, иной раз черт-те куда сдуру прут… Нет, ты эти побаски брось! Ты дело говори!
— Отвяжись, пожалуйста! Там видно будет. Чего мы с тобой раньше времени ворожить будем!
— Ну, и аминь! Больше пытать у тебя ничего не буду, — согласился Прохор.
Но на другой день, когда пошли убирать лошадей, снова вернулся к прежнему разговору.
— Про зеленых ты слыхал? — осторожно спросил он, делая вид, будто рассматривает держак вил-тройчаток.
— Слыхал. Дальше что?
— Это ишо какие-такие зеленые проявились? Они за кого?
— За красных.
— А с чего ж они зелеными кличутся?
— Чума
— Может, и нам с тобой позеленеть? — после долгого раздумья несмело предложил Прохор.
— Что-то охоты нету.
— А окромя зеленых нету никаких таких, чтобы к дому поскорей прибиться? Мне-то один черт — зеленые или синие, или какие-нибудь там яично-желтые, я в любой цвет с дорогой душой окунусь, лишь бы этот народ против войны был и по домам служивых спущал…
— Потерпи, может — и такие проявются, — посоветовал Григорий.
В конце января, в туманный ростепельный полдень, Григорий и Прохор приехали в слободу Белую Глину. Тысяч пятнадцать беженцев сбилось в слободе, из них добрая половина — больных сыпняком. По улицам в поисках квартир и корма лошадям ходили казаки в куцых английских шинелях, в полушубках, в бешметах, разъезжали всадники и подводы. Десятки истощенных лошадей стояли во дворах возле яслей, уныло пережевывая солому; на улицах, в переулках виднелись брошенные сани, обозные брички, зарядные ящики. Проезжая по одной из улиц, Прохор всмотрелся в привязанного к забору высокого гнедого коня, сказал:
— А ить это кума Андрюшки конь! Стал-быть, наши хуторные тут. — И проворно соскочил с саней, пошел в дом узнать.
Через несколько минут из дома, накинув внапашку шинель, вышел Андрей Топольсков — кум и сосед Прохора. Сопровождаемый Прохором, он степенно подошел к саням, протянул Григорию черную, провонявшую лошадиным потом руку.
— С хуторским обозом едешь? — спросил Григорий.
— Вместе нужду трепаем.
— Ну, как ехали?
— Езда известная… После каждой ночевки людей и лошадей оставляем…
— Старик-то мой живой-здоровый?
Глядя куда-то мимо Григория, Топольсков вздохнул:
— Плохо, Григорий Пантелевич, плохие дела… Поминай отца, вчера на́ вечер отдал богу душу, скончался…
— Похоронили? — бледнея, спросил Григорий.
— Не могу сказать, нынче не был там. Поедем, я укажу квартеру… Держи, кум, направо, четвертый дом с правой руки от угла.
Подъехав к просторному, крытому жестью дому, Прохор остановил лошадей возле забора, но Топольсков посоветовал заехать во двор.
— Тут тоже тесновато, человек двадцать народу, но как-нибудь поместитесь, — сказал он и соскочил с саней, чтобы открыть ворота.
Григорий первый вошел в жарко натопленную комнату. На полу вповалку лежали и сидели знакомые хуторяне. Кое-кто чинил обувь и упряжь, трое, в числе их старик Бесхлебнов, в супряге с которым ехал Пантелей Прокофьевич, ели за столом похлебку. Казаки при виде Григория встали, хором ответили на короткое приветствие.
— Где же отец? — спросил Григорий, снимая папаху, оглядывая комнату.
— Беда у нас… Пантелей Прокофич уж упокойник, — тихо ответил Бесхлебнов и, вытерев рукавом чекменя рот, положил ложку, перекрестился. — Вчера на ночь преставился, царство ему небесное.
— Знаю. Похоронили?
— Нет ишо. Мы его нынче собирались похоронять, а зараз он вот тут, вынесли его в холодную горницу. Пройди сюда. — Бесхлебнов открыл дверь в соседнюю комнату, словно извиняясь, сказал: — С мертвым ночевать в одной комнатухе не схотели казаки, дух чижелый, да тут ему и лучше… Тут не топят хозяева.