Том 5. Воспоминания, сказки, пьесы, статьи
Шрифт:
Мы переходим с графом в отделение для откорма скота.
Откорм здесь — это целая наука, и не в теории, а на практике определено и проверено точно, в какое именно количество сала и мяса должен превратиться каждый съедаемый фунт пищи. Можно откармливать так, что животное будет откладывать свой жир поверх мяса; можно слоями распределить жир. Всю роль в распределении этого жира играет сахар. Если, например, желают жиром равномерно пропитать мясо, начинают откорм с сахара и т. д.
Мы возвращаемся в дом, и граф показывает мне образцы семян.
Словом, о чем бы ни зашла речь, видишь и слышишь не одного человека, а сплоченный союз целой группы, тесно связанной между собою одною и тою же общею целью. И все это при полной индивидуальной свободе.
Так, конечно, можно работать, или, впрочем, только так и можно работать.
Я еду назад в Сан-Франциско, мысленно полемизируя с идеалистами своей родины.
Вот сущность моей полемики.
Всей высоты своей культуры Америка достигла только совершенно свободным, ничем не стесняемым трудом.
Кажется, так логична эта свобода и равноправие труда, в силу которых следует признать за крестьянами такое же право выбирать себе любой вид труда, каким пользуется и пишущий эти строки. И если я не хочу пахать землю, хочу быть моряком, не хочу сидеть в общине, а хочу продать свой участок и писать, то и всякий другой в государстве должен иметь такие же права. В этом только залог успеха, залог прогресса. Все остальное — застой, где нет места живой душе, где тина и горькое непросыпное пьянство все того же раба, с той только разницей, что цепь прикована уже не к барину, а к земле. Но прикована все тем же барином во имя красивых звуков, манящих к себе идеалиста-барина, совершенно не знающего, и не желающего знать, а следовательно, и не могущего постигнуть весь размер проистекающего от этого зла.
VII
Из конца в конец Америки
Прощай, Сан-Франциско.
Мы мчимся со скоростью 90 верст в час через всю Америку в Нью-Йорк. Шесть дней пути, но как облегчен переезд!
Вагоны, о которых мы и понятия не имеем по роскоши и удобствам. С моей точки зрения, прямо безумная роскошь. Штофная мебель, атлас, шелк, бронзы, инкрустации, хрусталь. Библиотека, читальная, курильная, парикмахерская, разговорная, вагон-столовая. Громадный вагон, каждое утро сменяющийся новым, с новым рестораном, новой кухней, новыми блюдами.
Я вспоминаю наш бедный сибирский поезд, все с тем же воздухом, закусками и блюдами от Москвы и до Иркутска, — от испарений одного пива противно войти в наш вагон-столовую. Мой компаньон Н. уже начал знакомство с окружающим нас обществом.
Две барышни. Одна — доктор философии и писательница, другая акушерка.
Н. начал знакомство обменом книг.
Доктор философии — хорошо осведомленная в литературе особа. Она владеет французским и немецким языками, свободно читает на них книги, но говорит отвратительно. Тем не менее мы понимаем друг друга, прибегая иногда и к английскому языку.
Она очень любит русскую литературу и находит, что русские женщины похожи на американок.
Французскую литературу и пустую французскую женщину она не уважает.
Я читал в дороге «Quo Vadis?» Сенкевича в английском переводе.
Она полюбопытствовала и с гримасой отдала назад мне книгу:
— Я люблю Сенкевича «Семью Поланецких», «Без догмата», потому что эти романы реальны, — я люблю все реальное, a «Quo Vadis» я не люблю, потому что это все фантазия, его выдумка, ничего общего с действительностью не имеющая: написал своих же поляков. Я не люблю таких романов.
Она помолчала и с некоторой иронией сказала:
— Хотя и пишу сама такие же романы.
— Зачем же вы их пишете?
Она пожала плечами.
— Потому что журналы платят мне за них деньги…
Доктор философии, за исключением последней черты, очень напоминает мне наших курсисток, прямых, щепетильных, простых, в то же время и требовательных, брезгливых ко всякому поползновению на ухаживание.
Н. со своими манерами вежливого кавалера-француза, который считает грубостью, если не дать почувствовать даме, что она производит на него впечатление, ей неприятен, и она, не стесняясь, говорит:
— Мне не нравится ваш компаньон: он или думает, что все в него влюблены, или он влюблен во всех: я не люблю таких…
Ровно в одиннадцать часов вечера доктор философии задергивает свою занавеску, и все там тихо до девяти часов следующего утра. В девять часов занавеска отдергивается, доктор философии заглядывает сперва в окно, поворачивает затем голову в нашу сторону и, строго окидывая нас глазами, кивает нам, — женщины первые кланяются в Америке.
В ответ мы оба почтительно ей кланяемся, а она удовлетворенно и задорно на нас смотрит: то-то, мол, а то я и иначе сумею с вами разделаться.
Я не сомневаюсь в этом. Где-где, а в Америке женщина чувствует почву под ногами. Это она — мать или будущая мать всех этих свободных людей. Только свободная женщина и может дать свободного и свободолюбивого гражданина. Только такая мать готова жертвовать и своей жизнью и детей своих научить любить эту свободу больше жизни.
Другая соседка наша ехала с нами только сутки.
Я познакомился с ней: она акушерка.
— Выгодно ваше ремесло?
— Роды — нет: десять долларов. Прекращение беременности — сорок долларов.
— Это разрешено законом?
— Как в каком штате, но везде на это смотрят сквозь пальцы.
И она показала, как смотрят сквозь пальцы..
— Это… не считается безнравственным?
— Но за что же несчастная одна обречена нести все последствия того положения, при котором для нее в сто раз окажется более безнравственным естественный ход событий? И чем я поручусь, что, не получив от меня помощи, она не покончит и с собой и с будущим ребенком? Лучше уж кого-нибудь спасти, и если выбирать: кто там еще будет, а уже эта есть.