Том 5. Воспоминания
Шрифт:
Я лихорадочно шагаю по большой аллее, готовлю легионы к новому приступу. Вот особенно эта когорта ненадежна. Fascis, axis — axis — axis… Funis, ensis… Funis, ensis…
И опять в бой. Правы оказались мои опасения. Не выдержала ненадежная когорта: на ней враги разрезали нашу армию пополам и отбросили от крепости,
И опять и опять обучение войска. И наконец — торжество! Нигде не поколебались, ни одного шага никто не сделал назад. Ура! Ура! — несется по всему саду. Крепость взята.
— Ур-ра-а-а-а-а-а-а!!!
— Витя, что ты кричишь! Папа спит! Потише:
— Ура-а-а-а!
Не
Стройными рядами, блестя шлемами и щитами, устремляются на крепость мои грозные когорты. Нигде никакого замешательства. Крепость взята одним ударом! До вечернего чая мною завоевано десять крепостей, — и выучен трудный, огромный урок, беспощадно заданный учителем латинского языка, грозным Осипом Антоновичем Петрученко.
Завтра утром иду в гимназию. Опять веду своих ветеранов на приступ вражеской крепости. И вдруг — о ужас! — опять подвела та же самая когорта! Опять осаждающую нашу армию разрезали пополам и отбросили! Glis, annalis… А дальше как? Пустое место!
Сажусь на уличную тумбу, снимаю ранец, вынимаю толстенького Кюнера. Ах, да: Fascis, axis, funis, ensisl
— Fascis, axis, funis, funis…
Завоевывается еще десяток крепостей, и в гимназию прихожу триумфатором, предводителем закаленных в бою, непобедимых легионов.
Товарищи с унылым отвращением сидят над Кюнером и тупо твердят:
Panis, piscis, crinis, finis…Входит Петрученко.
— Преферансов!
— Тимофеевский! — Кепанов!
Двойки, единицы так и сыплются. Петрученко возмущенно крутит головою.
— Ну-ка… Смидович!
И мои испытанные когорты весело, легким шагом, без единой запинки устремляются в бой:
Очень много слов на is Masculini generis: Panis, piscis, crinis, finis, Ignis, lapis, pulvis, cinis, Оrbis, amnis и canalis, Sanguis, unguis, glis, annalis, Fascis, axis, funis, ensis…Петрученко с наслаждением слушает, как самые благозвучные пушкинские стихи, кивает в такт головою и крупно ставит в журнале против моей фамилии — 5.
А вот с арифметикой и вообще с математикой было очень скверно. Фантазии там приложить было не к чему, и ужасно было трудно разобраться в разных торговых операциях с пудами хлеба, фунтами селедок и золотниками соли, особенно, когда сюда еще подбавляли несколько килограммов мяса: Иногда сидел до поздней ночи, опять и опять приходил к папе с неправильными решениями и уходил от него, размазывая по щекам слезы и лиловые чернила.
Это была работа трудная и долгая: клался в рот кусок черной
— Пук!
Для этою удовольствия мы и трудились целый месяц. И у кого не было съемки, кто был ленив на работу, тот униженно просил дать ему на минуту съемочку, делал два-три раза «пук!» и с завистью возвращал владельцу. Если бы такую вещь можно было за две копейки купить в магазине думаю, никто бы ею не интересовался.
Иногда бывало: Геня, Миша, я и Юля сойдемся с таинственными лицами в укромном углу сада в такое время, когда никого из больших в саду нет.
— Никого не видно?
— Никого. Геня говорил:
— Идем!
Он был старший среди нас. Мы шли, воровато оглядываясь. Шли на общий, коллективный грех, заранее ясно говоря себе, что идем на грех.
В саду у нас много было яблонь, — и грушовки, и коричневые, и боровинки, и антоновки. Каждую мы, конечно, хорошо обглядели, знали наперечет чуть не каждое яблоко и часто с вожделением заглядывались на них. Но яблочный спас был еще впереди; значит, во всех отношениях есть яблоки было вредно: для души, — потому что они были еще не освященные, для желудка, — потому что они были еще зеленые. Но теперь мы сознательно шли на грех. Сбивали длинными палками, самые аппетитные и румяные яблоки и ели. Под алой кожицей мясо было белое, терпко-кислое, деревянистое. Но сладко было есть, потому что — нельзя, а теперь вдруг стало можно! И мы переходили от дерева к дереву и действиями своими радовали дьявола.
Наедались. Потом, с оскоминой на зубах, с бурчащими животами, шли к маме каяться. Геня протестовал, возмущался, говорил, что не надо, никто не узнает. Никто? А бог?.. Мы только потому и шли на грех, что знали, — его можно будет загладить раскаянием. «Раскаяние — половина исправления». Это всегда говорили и папа и мама. И мы виновато каялись, и мама грустно говорила, что это очень нехорошо, а мы сокрушенно вздыхали, морщились и глотали касторку. Геня же, чтоб оправдать хоть себя, сконфуженно говорил:
— А я яблок не ел: надкушу, а когда вижу, никто не смотрит, — выплюну, а яблоко заброшу в кусты.
Но от касторки это его не спасало.
Нам говорили, что все люди равны, что сословные различия глупы, — смешно гордиться тем, что наши предки Рим спасли. Однако мы знали, что наш род — старинный дворянский род, записанный в шестую часть родословной книги. А шестая часть — это самая важная и почетная; быть в ней записанным — даже почетнее, чем быть графом.