Том 5. Воспоминания
Шрифт:
— Ну, вам-то еще рано об этом говорить. Я вскипел.
— Позвольте узнать, сколько вам лет? Гливенко:
— Пятьдесят три. Гершензон:
— Пятьдесят пять.
— Ну, а мне пятьдесят семь!
И вот теперь, — что же? Значит, — первый звонок? Странно: нисколько это меня не огорчает и не пугает. Никогда я не мог понять страха смерти, хотя все больше любил жизнь. И вот только одно неприятно: при такой болезни можно умереть неожиданно. Этого мне не хочется. Мне бы хотелось медленно подойти к смерти, хотя бы с мучениями.
Но другое горько. Мне кажется, я только теперь научился думать, писать, жить, обращаться с людьми. Теперь-то бы только и развернуть жизнь и работу. А артерии в мозгу уже склерозируются.
Когда-то она была изящна, очень красива. И талантлива. Странно было сейчас смотреть на нее и думать, что так еще недавно, лет пять назад, с нею можно было разговаривать, как с равной. Старушечье, сморщенное лицо, тусклые глаза, — и спрашивает голосом, каким говорят очень боящиеся маленькие Дети;
— Правда, скоро будет война?
— Кто на это может ответить!
— Меня очень беспокоит. Я недавно в газетах читала: мы выпустили противогазы, а они на это — никакого ответа.
Дочь ее, сдерживая улыбку, спрашивает:
— Кто, — они?
— Ну, там… Польша, Англия… Румыния.
— Какой же может быть ответ на противогазы? Все смеются, а она горестно вздыхает:
— Пишут, что архиепископ кентерберийский за войну с нами, а папа римский против. У меня теперь вся надежда только на папу.
— Мама, почему на папу?
— Он же против войны.
— Мама на папу надеется, папа — на маму.
Опять общий смех, а она с недоумевающею полуулыбкой оглядывает смеющихся.
У нее тысяча разных старческих болезней, — эмфизема, миокардит, печень, колит. Дочь ухаживает за нею самоотверженно. Постарела, подурнела от забот и бессонных ночей. А старуха полна к ней злобой и желанием сделать ей больно. Спрашивает меня:
— Не можете ли вы меня устроить в больницу?
— В больницу? Зачем вам?
— Я тут очень всех стесняю, Вера только и думает, как бы от меня избавиться.
— Мама, да что ты такое говоришь!
— Да-а, да-а, я отлично вижу. Я чувствую, что я всем тут в тягость. Как вы думаете, не написать ли мне прямо Семашке? Он, говорят, человек добрый…
Все время точит дочь за то, что мало о ней заботится, что не любит матери. Если дочь выйдет на полчаса пройтись, старуха встречает ее упреками, что она ее «бросила». Ночью вдруг начинает звать спящую дочь:
— Вера! Вера!
— Что ты, мама?
— Я н-е с-п-л-ю!
Как, дескать, ты можешь спокойно спать, раз я не сплю. И часто говорит дочери:
— Когда я умру, совесть будет тебя терзать, что ты была со мною такая эгоистка. Я буду приходить к тебе во сне.
И дочь мне говорила:
— Как я
И все с трепетом ужаса повторяли:
— Не дай бог никому такой старости!
1926 г.
Из дневника. 11 февраля 1929 года. — Я все возвращаюсь мыслью к тому же самому. Уже умер Южин, умер Сологуб. Но профессор Мануйлов все еще живет, — живой, отказывающийся умереть труп, уже не узнающий своих близких. Мария Александровна, вдова моего дяди по матери, вот уже четыре года не встает, полураздавленная параличом. Высшие духовные отправления все умерли, недержание мочи и кала, все время из нее течет; вонь и мокреть. Дочь измучилась с нею до отчаяния.
Я хочу кричать, вопить: дайте мне право свободно распоряжаться собою! Примите мое завещание, исполните его. Если я окажусь негодным для жизни, если начнет разлагаться мое духовное существо, — вы, друзья, вы, кто любит меня, — докажите делом, что вы мне друзья и меня любите. Сделайте так, чтобы мне достойно уйти из жизни, если сам я буду лишен возможности сделать это!
— Бабка, пора тебе помирать!
— Батюшка, и рада бы, да ведь душу-то, — нешто ее выплюнешь?
Доктор X. Умирала его мать, — он ее очень любил. Паралич, отек легких, глубокие пролежни, полная деградация умственных способностей. Дышащий труп.
Сестра милосердия:
— Пульс падает, — вспрыснуть камфару?
— Вспрысните морфий. Сестра изумленно раскрыла глаза:
— Морфий?
Он властно и раздельно повторил:
— Вспрысните морфий!
Мать умерла.
У меня к нему — тайное восхищение, любовь и надежда. И раз я ему сказал:
— Самый для меня безмерный ужас, это жить, разбитым параличом. А у меня в роду и со стороны отца, и со стороны матери многие умерли от удара. Если меня разобьет паралич, то обещайте мне… Да?
Мы поглядели друг другу в глаза, он с молчаливым обещанием опустил веки.
Тут самое главное: человеку должна быть дана возможность встретить смерть достойно.
Из дневника. — 18 июля 1929 года. Коктебель. — Последний автопортрет Рембрандта. В биографии его читаю описание портрета: «весь сгорбленный, седой, исхудалый, он кажется тенью прежнего атлета — Рембрандта». Ему в это время было 61 год. Давид Юм в автобиографии своей пишет: «я нахожу, что человек, умирающий шестидесяти пяти лет, только освобождается от нескольких лет дряхлости, — почему и трудно найти человека, который был бы привязан к жизни меньше меня».