Том 6 (доп.). История любовная
Шрифт:
Первое время за границей она чувствовала себя сравнительно спокойно: новые впечатления, уверенность, что так долго не может продолжаться, и весь мир, наконец, поймет; надежда, что на ее розыски в газетах придет письмо, и папа окажется в Америке, а Миша и Лялик где-нибудь на Кавказе, и вдруг явятся к ней в Париж. Подобные случаи бывали. Но годы проходили, а чуда не случилось.
Аля служила машинисткой, ходила по вечерам в Сорбонну, много читала о России, слушала на собраниях, как из года в год политики убежденно развивали, что такое произошло, и почему это произошло, и как к этому надо относиться: принимать ли революцию – или не принимать, бороться с большевиками – или не бороться, а подождать, когда сами они изменятся, или Россия сама их сбросит. Алю удручало, что серьезные как будто люди высмеивают друг друга, кипят и спорят, а решить ничего не могут. Она возмущалась и горела, теряла
Аля прекрасно могла устроиться. Где бы она ни появлялась, она видела исключительное к себе внимание. Стройная, синеглазая шатенка, с томно-глубоким взглядом, загоравшимся вдруг игрой, лаской и тайной силой, в которой мужчины видят что-то, их покорившее, сильная двадцатишестилетняя девушка, с чудесными волосами, которые она ни за что не хотела резать, она вызывала восхищение. Французы говорили о ней – princesse! Ее приглашали в синема на роли и обещали славу, в первоклассные модные дома – «картинкой», соблазняли выступить в кабаре, «где только одни американцы». Она выгнала от себя посредницу, предложившую ей миллионера. В конторе, где она служила, влюбился в нее француз хозяин, стал набавлять ей жалованья, писал любовные письма, в которых клялся, что «все положит к ее ногам». Помня обет, данный еще в Галлиполи, – «пока не узнаю все», – она разумела отца, брата и Лялика, – «не позволю себе и думать о личном счастье!» – она одолела колебания. Выйти замуж и жить в довольстве, когда «поход продолжается», было бы с ее стороны изменой! Так она думала – так и вела себя. Из конторы она ушла и поступила чтицей в католическую семью, к почтенной даме, которая называла ее – «дитя мое» и платила ей триста франков на всем готовом.
Строгая к себе, она не прощала и другим. Ее называли непримиримой и весталкой. Иные ее боялись: она была слишком прямой, последнее время даже резкой. На одном собрании она не выдержала и крикнула: «А ваши бомбы?!.. Или – ваша задача выполнена?..» Докладчик ответил с пафосом: «Я почтительно склоняюсь перед вашим „святым горением“, но… ведь патента на бомбы не выдается!.. „Вожди“ и „кадры“, пишут в иных газетах, еще имеются?..» Она не спала всю ночь. Смеют еще смеяться!..
Она перечитала, что только могла найти, о революционном терроре былых времен, и ее поразила исступленность, какой-то религиозный пафос: «наш святой подвиг», «наш священный долг», «высокое счастье отдать себя», «во имя величайшей из святынь надо уметь перешагнуть даже через трупы близких, переступить порог»… – эти фразы ей прожигали душу. Вычитанное из Михайловского – «Гронь-яра» – к народовольцам: «борцы этого периода поднимали нашу жизнь чуть не до уровня первых христиан», или «террор в 70-х годах не переделали, а не доделали», – поражали ее кощунством. Тогда – молились, почему же теперь – спокойствие! Миллионы умученных из их же «святыни», из народа… все святое осквернено, самое даже имя народа стерто, и… «эво-лю-ция»!?… Фальшь какая!..
Аля спрашивала себя: «А ты могла бы? Вон Дора Бриллиант требовала: „дайте мне бомбу, я хочу быть метальщиком, я не могу принять меньшей ответственности… я хочу переступить порог!“ А ты?.. Те, когда была действительно эволюция, верили только в террор. Теперь, когда только террор, убеждают поверить в „эволюцию“… Фальшь какая!..»
Она прочитала Ленотра о Шарлотте Корде, прочитала историю Юдифи, «Эсфирь»…
«А ты… не сможешь?!..» – спрашивала она себя.
Перечитала «Порог» Тургенева, – стихотворение в прозе, восторженно принятое когда-то русской интеллигенцией.
«Святая»!.. Переступила порог. Тогда – «святая»! А теперь? Почему так – теперь!..
«А ты, русская… не можешь?..»
Аля не отвечала себе, не знала.
Она была подлинно русская, из старой семьи военных. Ее пращур, стрелец-бунтарь, помилован был Петром за дерзость.
«С петлей на шее, встретился он с Царем глазами! – не раз страстно рассказывал ей отец. – Спросил Царь: «Бунтовал супротив Меня?» – «Бунтовал, Государь!» – сказал и не опустил глаз. Так и впились друг в друга. «Виселицы боишься?» – спросил опять Царь и показал плетью на перекладины, где качались. «Не боюсь, Государь! – сказал стрелец. – Хаживал я за смертью. За Тебя боюсь!» – «А почто за Меня боишься?» – усмехнулся жестоко Царь. «Нас сказнишь, кого под Тобой оставишь, тиших? С тиших какой же Тебе прибыток! вон Ты какой шумной! Шумные Тебе нужней!» Влип в него Царь глазами, а тот не сдает, как сокол на солнце смотрит! «Добро, – сказал Царь, – правдой Мне служить будешь?» – «Такому буду». – «Добро, – сказал опять Царь, – живи, шумной! служи меньшой старшому, а пуще Его – Матери служи, России!» И собственной рукой царской снял с шеи его удавку. Пушкарного строя урядника повелел писать в царскую свою охрану, Ивана Сокол-Стрельцова! И сложил Иван Сокол за Государя и Россию голову в славный Полтавский бой, – «у Царева боку, у правой Его руки, шведская пуля сразила в сердце!»
Картинка Сурикова висела у них в Лохове. Помнила ее с детства Аля, любила искать «Сокола». Показывал ей отец: «Все – Сокола, все – наши!»
Два события укрепили Алю.
Зимой неожиданно приехал Митя, привез золотой мимозы. Был он какой-то новый. «Жесткое что-то в нем, – определила Аля, – помолодел, загорел, сбрил усы… похож на английского спортсмена… но что-то в нем, странное что-то, жесткое?..» Он посидел недолго. Сказал, морщась: «Нет, довольно. Кролики, клевер… все это чепуха. Вот что, Аля… только никому не говорите. Прощайте, еду туда… папа знает. – И поглядел на нее прощально-нежно. – Не думайте, что я это… от разочарования, вы понимаете… что я хочу сказать. Личное… конечно, сейчас не время. Надо продолжать».
Аля почувствовала, как у ней упало сердце. Она озарила его глазами, взяла его руку и поцеловала молча. Он до того растерялся, что не успел отнять руку.
– Дайте я перекрещу вас, Митя… – сказала она сквозь слезы.
Он глядел на нее с печалью и восторгом. Нежно поцеловал ей руку, пошел к окну, посвистал тихо-тихо…
– Сегодня еду. Иногда вспомните?.. – сдержанно сказал он.
– Да, да… – сказала она, не соображая, – непременно… Расстались они свято и нерешительно.
Когда он ушел, Аля прислонилась к оконному косяку и все читала на той стороне сквозь слезы: «vins cafe liquers… vins cafe liquers…»
Когда мимозы засохли, она поставила их к иконе. Стала за него молиться.
В апреле, когда продавали на улицах фиалки, пришло от него условленное письмо: «помаленьку торгую, барышей нет». Значило это, что все благополучно, о них узнать ничего не мог.
Второе событие потрясло ее.
В октябре прочитала она в газетах, что «приговорен к расстрелу за связь с врагами советов земский доктор, бывший дворянин Семен Николаевич Кротков, 65 лет. Приговор приведен в исполнение».
Аля сначала не поняла, не верила Потом поняла и помертвела. Вот почему уже полгода не писал он ей. Только он еще оставался в Лохове, наводил справки о пропавших. Если кто из них жив еще и где-то еще скрывается, мог бы дать знать о себе верному человеку, доктору. И вот его убили!..
Вспомнила Аля мартовскую метель, когда постучались к ним два солдата и напугали… и так обрадовали! Бедные мальчики, с ввалившимися, измученными глазами, заросшие, постаревшие, в солдатских изодранных шинелях, в разбитых сапогах, обмерзшие и больные. Они пробирались к югу. Остался в ее сердце шепот замерзших губ, чуть слышные слова брата: «зашли проститься…» – и его лихорадочные глаза, и какие-то виноватые, печальные глаза Лялика. Вспомнился жуткий месяц, когда день начинался страхом, кончался страхом, когда они трое, на темном хуторе, прислушивались к лесному гулу, и браунинги лежали тут же. Жуткие ночи бреда, когда она терялась, не зная – что же?.. – а они лежали, беспомощные оба, – Миша в возвратном тифе, а у Лялика загнивала рана.
Вспомнила Аля, как пробиралась лесом, в снегу оврагов, путалась в темноте, забыв о волках, которые бродили по округе, вела удивительного человека, святого человека, мученика, Семена Николаевича. Два раза в неделю, под страхом смерти, брел за ней старик доктор, подбадривал. Светлое вспомнила Аля – в страшном.
Миша оправился, рана у Лялика закрылась.
– Через недельку можно и отлетать! – сказал на прощанье доктор, обнял и поцеловал обоих. – Летите, братики… за Россию!
И заплакал.