Том 6 (доп.). История любовная
Шрифт:
Приятный человек. Погиб при взрыве, на Аптекарском.
Книга вышла, израненная, в пластырях, – февраль, 1897 г. «Била в глаз». «Сам Гольцев» написал о ней страницу, в «Русской Мысли». «Русское Богатство» – тоже благоприятный отзыв: понравилось про «общину» и про «народ». «Новое Слово» – красная рубашка, рождавшийся марксизм, – разделало: слог бойкий, но о чем: о затхлой жизни, об «изжитых предрассудках», «эксплоатация труда религией». Книга продавалась. – «Плоховато, 247 всего! – морщится К-н, – зарезала цензура». Я вспомнил князя: «снимут сливки». Не знаю. Так и тащилась: 248, 260, 293. Через год, К-н: – «только занимает место, лучше забирайте раз недовольны… не пошла». Продал букинисту за гроши. После мы с ней встречались – на Сухаревке, в нижнем, в Твери, в Архангельске… предлагали переиздать. Не согласился:
Десять лет – ни строчки, не тянуло. Удручило? Не думаю. А просто – не исполнилась душа. Исполнилась – заговорила.
Давно ее не видел – свою ошибку. А посмотрел бы.
Февраль, 1934.
Париж.
Как я ходил к Толстому
Про графа Толстого я слыхал еще в раннем детстве. Он жил за Крымским мостом, в Хамовниках, и его дворник и еще какой-то «человек» ходили мыться в Крымские бани.
Говорили у нас, что он страшный богач и большой чудак, всё чудит… а пожалуй, что и скупец: дворник и «человек» ходили в «дворянские» бани, за гривенник, а граф Толстой, – от таких-то капиталов! – всегда в «простые», за пятачок. Возьмет веничек за монетку и парится-мается, и всё сам, без парильщика, потереть даже спину не покличет. Видать его не видали, а, говорят, бывает… рано придет, никто и не уследит, что, мол, граф Толстой, а так, мужичок и мужичок, в полушубке и в валенках. И еще говорили, – не то, будто, во святые собирается, не то в голове у него что-то… чу-дит! Сам за водой на бассейну ходит, а «человек» ему кушать подает, в перча-тках!..
Потом, когда я стал постарше, я узнал, что этот самый граф Толстой много книжек печатает, и такие капиталы ему идут… – не знает, куда девать, – с того и чудит, пожалуй. И ходит к нему на-роду… – «человек» его в банях рассказывал, – поесть даже не дадут, вот как. Со всего, говорят, свету на поклон к нему приезжают, такая ему слава. И даже самому царю известен.
Потом, поступив в гимназию, я узнал, что граф Лев Толстой – самый знаменитый писатель, другого такого нет.
Помню, было на Рождестве. Пришли к нам батюшки Христа славить. Сели после молитвы чайку откушать, выпили-закусили – батюшка и стал рассказывать про графа Толстого. Такое рассказал – всех нас напугал, очень кощунственно.
– «Что говорить, высокого дара человек, знаменитые написал ро-маны, и дар, что уж говорить, на весь свет романист… да только видно Господь его наказал… помрачение ума стало, от гордыни. Сказать страшно… Е-ва-нгелие, говорят, написал, сво-е!.. До чего занесся, а?! новую веру проповедует… тол-стовскую!..»
Так мы и ахнули! У нас тетушка сидела, из Сущева, чаем горячим поперхнулась, от потрясения, на всех и фыркнула, даже на рясу батюшке. А еще сидел арендатор банный, Иван Кондратыч, пришел поздравить. Ужасно толстый, глаза с белыми ресницами всегда закрыты, и всё зевает. Зевнет – и покрестит рот. Наслушался про Толстого, и стал рассказывать.
– Чего же это начальство допускает, а?! А потому, что графы, им всё дозволено. Тебя, за непорядок какой, – штраф сейчас, а им против Бога дозволено. Зло-то, сразу его не прижечь, оно вот какие последствия может оказать… не угодно ли послушать. Мой Ванюшка так через него и погиб, через Толстого-графа. А вот так и погиб. Всё книжки читал – и дочитал, про графа про Толстого. Как его, значит, разобра-ло… и купил это фотографию-портрет, за два рубли. А к нам его «человек» мыться ходил. Ванюшка и дай тому «человеку», пя-ать целковых!.. Откуда-откуда, – понятно, таскал из сборки. И уломал того «человека»: попросите, дескать, графа Толстого на память подмахнуть… расписаться, понятно. Ну, тот и… подсунул хозяину, – подмахните, ваше сиятельство, чего вам стоит. Тот и подмахнул, жалко, что-ли, ему чернил-то! – граф, мол, Толстой. Хорошо-с. Как получил мой Ванюшка прописанный тот партрет, – совсем и одурел. Под золото разукрасил, повесил в передний угол, будто икона у него, все его книжки купил, дни-ночи всё читал, дало забросил… ну, в башке у него и перемутилось, стал заговариваться… да сухие веники и поджег! Знаете наши сухие веники… порох чисто. Помните сами пожар-то наш, больше месяца бани не торговали, – прямо, нас подкосил. Пошутить-то пошутили, а все книжки и тот партрет графа Толстого… начисто всё спалило… все книжки поганые погорели и его за собой потащили, через год от чахотки помер, царство небесное. Я про него слышать не могу, про графа, про Толстого! В старину бы такого на кол бы, прямо, посадили, либо живьем сожгли. За такое дело.
Совсем был необразованный. А я уж тогда многое понимал. Прочитал «Детство и Отрочество», и мне понравилось. Потом «Смерть Ивана Ильича», купил у носящего за гривенник, не понравилось мне, скучно написано про одного чиновника, как заболел и помер. А «Казаки» очень понравились, про дядю Ерошку и про очаровательную Марьянку… влюбился в нее даже, очень хотелось на Кавказ поехать. А в пятом классе гимназии прочел «Войну и мир», дни и ночи читал на Святках. Неинтересные разговоры пропускал, а про Наташу очень нравилось, и тоже в нее влюбился. И про войну понравилось, про Кутузова и про Наполеона. Про Наполеона я и раньше слыхал, прабабушка Устинья много про него рассказывала, чего и у Толстого не записано, как он к нам во двор заходил, на Калужской улице, и прабабушку защитил от грабежей, велел заарестовать мародеров, и как наша Москва горела, а мой прадедушка ушел на Воробьевы Горы с мужиками и ловил по ночам французов.
В эту пору я сам начал писать романы. Написал почти полромана, из русской жизни XVIвека, про Ивана грозного, но сестра отняла у меня тетрадку, и спрятала, сказала – «нечего пустяками заниматься, учи уроки!» Я тогда всё литературой занимался, и меня чуть из гимназии не выгнали.
И стали меня мысли одолевать, про разные романы. Всего Загоскина прочитал, и Лажечникова, и «Князя Серебряного», и Пушкина. И учитель русского языка, замечательный человек, Федор Владимирович Цветаев, меня хвалил всё: «Старайся юноша, допишешься до чего-нибудь». И решил я написать роман в четырех частях. Придумал хорошее заглавие, помню, – «Два лагеря», всё разметил, набрал героев, придумал фабулу… А я тогда уж все тонкости понимал: где описания природы надо дать, где лирическое отступление, поэтический восторг, эпилог… всё как надо. Целое лето провозился, даже и про рыбную ловлю забыл. Даже плакал, когда писал. И написал к осени все четыре части, двенадцать тетрадок исписал. А во мне уж давно засело: пойти к графу Толстому, достукаться до него через того «человека», умолить, чтобы прочитал роман и сказал мне по чистой совести, можно ли мне писать романы. Роман вышел у меня отличный, прямо – захватывающий, и читался с громадным интересом. Я хранил его в глубокой тайне, прятал на чердаке, чтобы сестра не выкрала. Но она как-то изловчилась и вырвала у меня одну тетрадку. Я ее на коленях молил – не рвать. Ну, она снизошла, не разорвала. Прочитала – и говорит:
– Знаешь что, писатель… у тебя всё-таки ничего выходит, только зачем ты на каждой странице всё описания природы… то заход солнца, то восход солнца, про луну даже на двух страницах, а про грозу даже на четырех. Никогда у Тургенева на четырех страницах про природу не бывает, не ври. Бери лучше прмер с Толстого. И потом, зачем у тебя всё – ах, да ах! У Гоголя… У Гоголя, во-первых, не так часто… А это что еще… – «и пруд светился, как… опрокинутое зеркало»?.. Куда опрокинутое? Да у Гоголя мало ли что есть… ты не Гоголь. И почему у тебя девушки на каждой почти странице плачут? Ах, несча-стные они!.. Ну, хорошо, допустим, что несчастные… отчего несчастные? От… любви? Много ты понимаешь про любовь… Ну, не спорь. Да не надо же самому их жалеть, пусть читатель сам пожалеет. А ты – «ах, несчастная Аничка!..» И вот, это еще: «неужели согревающий луч счастья никогда в жизни не озарит ее грустные глаза… ла-ни?» Ну, на что это похоже – «гла-за-ла-ни»! У девушки – и вдруг «глаза-ла-ни?!» Мало ли что у Купера твоего! У Лермонтова?.. Не помню, чтобы было – «глаза газели», выдумываешь про газель. А почему я тебе подчеркнула? Нет, не только это, не только неудачное сравнение… почему еще? А потому, что: после отрицания ставится после глагола… ка-кой падеж?.. Родительный, а не ви-нительный! Ну, исключения бывают, а надо ухом слушать, как приятней. А описание сада… прямо, у Гоголя содрал! Это же «сад Плюшкина»! И про хмель у тебя, и про сухую березу. А клятва на могильной плите… у Марлинского про эти клятвы.
Сестра очень много читала, хорошо знала теорию словесности, и мне пришлось признать, что ее критика во многом справедлива… хотя «глаза лани» мне страшно нравились, я только для виду согласился и вычеркнул, а потом опять вставил. Я многое исправил, посократил «лирически места», но описаний природы не сокращал. Даже у самого Толстого они встречаются, особенно когда действие переносится в деревню. А у меня весь роман развивается в деревне, в роскошном барском имении, где старые пруды и развалины былой роскоши, где «мать-земля рассыпает щедро свои дары», где «Божье солнышко льет свои благотворные лучи в тела и души», где «благодарственный воздух мощно вливается в юную грудь, не знавшую никогда корсчета»! И как же выбрасывать описания природы, когда природа у меня – главное действующее лицо, – пусть угадают критики.