Том 6. История моего современника. Книга 2
Шрифт:
— Послушайте и вы меня, барин, — сказал он. — Пустить вас в эту сторону я не могу: тут площадка и лестница. Не дай бог, увидят, особливо Перкияйнен… Ведь я тогда пропаду. Лучше я приведу товарища к вам. Он пойдет в отхожее место, вы не запирайте камеру, а уж я, так и быть, покараулю лестницу.
— Не обманете?
— Вот вам крест…
И он действительно не обманул: через минуту ко мне в камеру вбежал Битмит. Времени терять было нельзя, и я без приготовлений сообщил ему роковую новость:
— Качка в Москве убила жениха и теперь арестована. Не посылайте ей никаких записок.
Битмит даже пошатнулся от неожиданности.
— Какой жених? — сказал он. — У нее никакого жениха не было.
В это время прибежал встревоженный служитель.
— Поднимаются по лестнице, — сказал он с испугом. —
Битмиту пришлось уйти, и коридорный запер дверь моей камеры. Я был сильно взволнован всем этим эпизодом, представляя себе, каково теперь настроение бедного Битмита.
Забегая несколько вперед, скажу, что дело Качки было одним из causes celebres [10] того времени. Защищал ее Плевако, тогда уже большая знаменитость. Дело было обставлено очень эффектно. Качка на суд явилась в глубоком трауре и произнесла длинную сентиментальную речь, которая одним очень понравилась, на других произвела отвратительное впечатление… Она так любила его… Он клялся и изменил клятвам. Она не могла простить этого, не могла отдать его другой… Ее преследовало постоянное видение: белая могила под снегом и над нею в глубоком трауре грустная женская фигура… В могиле он, а над могилой вся в слезах — она. И т. д. Для меня эта зловеще-сентиментальная речь слилась с впечатлением лица Качки, сквозь молодые черты которого проступали очертания черепа, и ее тусклого, но странно дразнящего голоса. Во время самого убийства в числе присутствующих были мои хорошие знакомые, и они рассказывали, что вся эта история была сплошная выдумка: Байрашевский не был совсем женихом Качки и, кажется, даже совсем не знал о ее чувствах. Качка в этот вечер была, как всегда, молчалива и, как всегда, пела: «Нас венчали не в церкви». Потом подошла и неожиданно выстрелила молодому человеку в висок.
10
Знаменитых дел (фр.). — Ред.
Качку оправдали. Весной 1885 года на пристани пароходства «Зевеке» в Нижнем Новгороде, где я был с А. С. Ивановской, мы встретили среди пассажиров Качку. Она была нарумянена и напудрена, производила двусмысленное впечатление идержала себя с странной развязностью.
— А моя жизнь с тех пор так полна и разнообразна, — говорила она аффектированно. — Я перехожу от победы к победе…
А. С. холодно распрощалась с ней.
XX. Император Александр II и коридорный Перкияинен
После этого случая с Битмитом высокий служитель, как это иногда бывает, когда нам случится оказать ближнему услугу, положительно привязался ко мне. В часы своего дежурства он подходил к моей камере, отворял дверь, и подолгу мы вели тихие беседы. Он рассказал мне, кто еще сидит в Спасской части, а также о своих товарищах, других коридорных и о начальстве.
В среднем коридоре молодой барчук, генеральский сын Дорошенко, помешался умом: все служит молебны и ругает царя… Ко мне действительно порой доносился звонкий голос из какой-то камеры в среднем этаже. Начальник Денисюк — человек бы ничего, да очень горяч: в этой камере прежде сидел рабочий Иванаинен. Что-то согрубил начальнику. Тот приказал двум служителям держать его за руки, а сам бил его по щекам. После этого революционеры прислали начальнику письмо с печатью: мертвая голова и два топора. Теперь он страшно трусит и обращается с заключенными мягче… А вот коридорный Перкияйнен — первый доносчик на товарищей. Если бы увидел, как вот мы разговариваем, сейчас бы донес. В настоящее время в нижнем коридоре среди политических сидит один коридорный. Посажен на неделю по доносу Перкияйнена. Настоящая язва!..
И каждый раз он прибавлял, что служба тут плохая, грешная и что он ее скоро бросит.
Вскоре мне пришлось вступить в маленький конфликт с смотрителем Денисюком. Однажды, войдя ко мне в камеру, он застал меня на столе смотрящим в окошко. При его входе я сошел со стола.
— Я уже говорил вам, что смотреть в окно не полагается!.. — сказал он очень грозно. — Вы хотите
— А там есть форточка? — спросил я спокойно.
— Есть… Ну так что же? — спросил он с недоумением.
— Ну, так я и там стану смотреть в нее. Он отчаянно махнул рукой.
— Да, я знаю!.. Вас, революционеров, хоть режь на куски, хоть жги огнем… Вы народ отчаянный, ничего не боитесь… Лишь бы насолить начальству. Вы думаете о благе народа, а я думаю о своей семье. У меня их шестеро… Как вы думаете: если я народил такую ораву — должен я их содержать или нет?
И, внезапно перейдя от грозного тона к плаксивому, он стал изливаться в жалобах на свою участь: под него подкапываются: напротив адресный стол, и начальник мечтает занять его место… То и дело пишет доносы…
Усмехнувшись, я уверил его, что не питаю против него никаких враждебных замыслов, а просто хочу дышать свежим воздухом и поглядеть на кусочек Садовой улицы, видной в ворота. Прекратить это не обещаю, но постараюсь смотреть так, чтобы меня не было видно из адресного стола. На этом мы и помирились. Кажется, его внезапное появление в моей камере было вызвано доносом Перкияйнена.
История моего одиночного заключения в Спасской части приходит к концу. Мне еще остается сказать несколько слов об ее вольных и невольных обитателях. Однажды я писал письмо в конторе, когда к Денисюку пришел высокий старик с благообразным лицом, типа крупного чиновника. Усевшись у круглого стола, они повели тихую беседу, отрывки которой все-таки долетали до меня. Это оказался штатский генерал Дорошенко, отец того юноши, который «помешался в уме». Старик был не то губернатором, не то председателем Казенной палаты в какой-то из юго-западных губерний. Теперь этот провинциальный туз говорил заискивающим тоном с петербургским приставом.
— Вы сами отец, так поймите сердце отца… Такое горе!..
— Не беспокойтесь… Не будет ни в чем нуждаться, — успокаивал Денисюк. — По болезни, на свои деньги можно даже вино…
— Ну, вино-то, пожалуй, не очень… Поэкономнее, знаете. У меня ведь он не один. — Денисюк сочувственно кивал головой и почтительно пожимал на прощание руки «генерала».
С молодым Дорошенком нам придется еще встретиться впоследствии, а теперь еще несколько слов о коридорном Перкияйнене. В судьбе его произошел через короткое время переворот неожиданный и почти фантастический: из коридорного Спасской части он превратился… в политического ссыльного. Случилось это следующим образом: после меня в том же верхнем коридоре сидел Василий Николаевич Григорьев, арестованный вскоре после нас. Перкияйнен предложил ему свои услуги по части переписки с городом, и он стал довольно часто переписываться с моей матерью и сестрами. Между тем некоторые из записок, посылаемые заключенными из Спасской части, стали уже известны в Третьем отделении. Менее всего подозревали доносчика Перкияйнена, но однажды решили все-таки обыскать и его. Другие товарищи, озлобленные его доносами, искали очень усердно и нашли записку Григорьева к моей матери, искусно зашитую в заплату в нижнем белье. Ничего предосудительного в записке не было, но все же Перкияйнена арестовали и выслали в Восточную Сибирь «по высочайшему повелению».
Много лет спустя однажды при мне Владимир Викторович Лесевич рассказывал о впечатлениях своей высылки в Сибирь. Лесевич был прекрасный рассказчик. Между прочим, с большим юмором он вспоминал своеобразную фигуру одного из шедших с ним в одной партии. Это был простой человек, финн, высылавшийся за что-то по высочайшему повелению. В начале пути он был очень удручен и долго чуждался своих путевых товарищей, но впоследствии привык, и ему даже очень понравилось, что «благородные господа» обращаются с ним как с равным и что ему идут кормовые наравне с ними. Путь на барже по Волге и Каме до Перми привел его в восторг, а на этапах от Перми до Тюмени он уже совсем вошел в колею, первый кидался занимать лучшие места на нарах и первый же являлся со своей чашкой за обедом. Он очень гордился, между прочим, тем, что его выслал «сам царь Александра», и ему представлялось, что теперь царь только и думает об его ссылке и о нем. Однажды после ужина, сидя на нарах, свесив коротенькие ножки и болтая ими в воздухе, он разразился от полноты душевной целым монологом: вот царь думает теперь, что он совсем пропал, что ему уже нет и житья.