Том 6. Зимний ветер. Катакомбы
Шрифт:
— Ну, вы уже начали свое! — смущенно пробормотал Петя.
— Ах, понимаю! Ты отвык на войне от сентиментов. Ты стал грубый солдат с ледяной душой, закаленный в сражениях, — сказала тетя, быстро переходя на свой обычный иронический тон. — Ну, так дай же мне по крайней мере посмотреть на тебя.
— Смотрите.
— Какой ты громадный! Боже мой, ты, кажется, уже бреешься?
— Тетя! — с упреком сказал Петя.
— Ах, простите, пожалуйста! Я не хотела тебя обидеть. Римские воины тоже брились. Но, однако, я вижу, что ты здесь себя отлично чувствуешь.
— В верхнюю треть бедра. Навылет, — ответил Петя несколько обиженно.
— Кость задета?
— Не задета. Успокойтесь.
— Судьба Онегина хранила, — сказала тетя. «Нет, она положительно не изменилась, — подумал Петя, — такая же бестактная, и все та же удивительная способность под видом правды говорить людям добродушные неприятности».
— Надеюсь, моя курочка, ты здесь долго не залежишься? Мне даже кажется, что мог бы уже и сейчас взять свой декоративный костыль и пройтись по Дерибасовской. Это было бы страшно шикарно. Да, подожди. Я совсем забыла. Ты, конечно, уже куришь? Так вот, на тебе сотню папирос. — Она протянула Пете сверток. — Сама набивала. Превосходный сухумский табак. Сигизмунд Цезаревич предпочитает курить папиросы исключительно домашней набивки и гильзы непременно фабрики Копельского. Хотя ему врачи категорически запретили, но что поделаешь, что поделаешь! — Тетя беспомощно развела руками. — Ужасно трудно воевать с мужчинами, в особенности такими нравными, как Сигизмунд Цезаревич.
«Кто это Сигизмунд Цезаревич?» — хотел спросить Петя, но в ту же минуту понял, что, по всей вероятности, это именно и есть тетин муж, поляк.
И Петя вдруг почувствовал к тете сильную жалость.
Вскользь, но весьма просто, без тени смущения или жеманства тетя рассказала о бедственном положении, в котором находится семья ее мужа, Янушкевича.
— Теперь моя фамилия Янушкевич, — заметила она как бы в скобках.
Петя узнал о парализованной старухе, матери тетиного мужа, пани Янушкевич, о его неудачных детях — девочке Вандочке, больной костным туберкулезом, и об избалованном мальчике Стасике, о невозможности Сигизмунду Цезаревичу получить приличное место, о каких-то интригах в канцелярии попечителя, о сырой квартире и, наконец, о проекте тети открыть нечто вроде частной библиотеки с маленьким читальным залом, где каждый интеллигентный человек за небольшую плату имел бы возможность в тихой семейной обстановке прочесть свежий столичный журнал, газету, новую книгу.
Петя неосторожно улыбнулся.
Тетя перехватила эту улыбку и немедленно перешла в наступление.
— Ага! Понимаю! Ты, наверное, думаешь, что это очередная фантазия, вроде домашних обедов или хуторка в степи.
— Да нет, тетечка, я ничего не думаю.
— Ну, не ты, так Василий Петрович. Он вообще всегда считал меня фантазеркой. Что ж, может быть. Может быть, и эта библиотека-читальня тоже не больше чем фантазия. Но, друг мой…
Она понизила голос и, округлив глаза, сказала самым рассудительным тоном:
— Надо же нам как-нибудь жить, выкручиваться, особенно в такое время, при такой ужасной дороговизне! — Она помолчала. — Вообще я не представляю себе, чем все это кончится. То есть я даже очень хорошо представляю, — вдруг сказала она, понизив голос, и глаза ее мрачно сверкнули. — Кончится тем, чем и должно было рано или поздно кончиться: настоящей революцией. Не этой пародией на революцию, которую устроили в России твой душка Керенский…
— Он такой же мой, как и ваш.
— Нет, он именно твой. Все прапорщики его обожают. Главковерх! Главноуговаривающий! До победного конца! Во имя чего, я тебя спрашиваю?
Тетя грозно посмотрела на Петю.
— Во имя того, чтобы богатые оставались богатыми? Во имя того, чтобы Польша по-прежнему находилась под русским сапогом? Во имя того, чтобы процветала мадам Стороженко, таки купившая у полоумной, разорившейся дворянки Васютинской ее прелестный хутор? Во имя чумазых охотнорядцев, купчиков, черносотенцев?
Она несколько раз промокнула свернутым платочком свои воспламененные щеки.
— Во имя чего они тебя продырявили? Отвечай!
— Отстаньте от меня, бога ради! — воскликнул Петя, захохотав, как от щекотки.
Нет, положительно, он не ожидал от тети такой прыти.
А она уже разошлась вовсю.
— Ты, конечно, убежденный оборонец, не отрицай!
Петя молчал, любуясь разошедшейся тетей.
— Говори, ты оборонец? Или, может быть, ты пораженец?
Петя поморщился: дался им всем, этим несчастным тыловикам, вопрос: оборонец или пораженец? Все равно, как задета кость или не задета! Осточертело!
— Нет, ты не прячься за улыбочкой! Отвечай! — не унималась тетя.
— Да что вы, на самом деле, ко мне пристали! — не на шутку рассердился Петя. — Если хотите знать, я не оборонец, не пораженец, и кость у меня не задета. Вас это устраивает?
Глаза тети округлились еще больше.
— Чего же ты в таком случае хочешь?
— Жить, тетечка, жить.
— Дорогой мой, все хотят жить. Но как? Как ты хочешь жить? От того, как ты намерен дальше жить, быть может, зависит судьба России! — строго сказала тетя. — Или для тебя это тоже все равно?
Петя с возрастающим удивлением смотрел на тетю. Это, конечно, была прежняя тетя, но только все то политическое, радикальное, что раньше появлялось в ней изредка, вскользь, теперь вдруг стало как бы главным и постоянным содержанием ее личности.
Что мог отвечать ей Петя?
Сказать правду, он совсем не думал о будущем. Для него существовало только настоящее. А что касается судьбы России… то что же? Разумеется, ему всегда хотелось, чтобы Россия была самой могущественной и самой счастливой державой в мире. Он любил ее всей душой, но… Но разве от него могло что-нибудь зависеть?
Он отдал своей родине все, что мог. Он пролил свою кровь; он мог бы и умереть. Понятие России было слишком несоизмеримо с ним самим, с его личностью.
Он был каплей, песчинкой, она — океаном.