Том 7 (доп). Это было
Шрифт:
В зарубежье П. М. Пильский выпустил книгу этюдов о писателях – «Затуманившийся Мир» – Брюсов, Сологуб, Семен Юткевич, Леонид Добронравов, Петр Потемкин, В. В. Розанов, Ю. И. Айхенвальд, К. Е. Баранцевич, М. К. Первухин, Аркадий Аверченко… книгу о театре – «Роман с театром», роман «Тайна и кровь», недавно вышедший во французском переводе в издательстве Albin-Michel, Paris.
Многое предстоит сделать нашему юбиляру на пользу русской словесности: открывать и показывать новому поколению, в нашем неблаговременье, чудесное в творчестве прежних поколений и помогать разбираться в словесном богатстве – творчестве современников. Он это по праву может; к этому он и шел, и влекся, и делал это в тридцатилетнем пути своем живописно, талантливо и чутко. Пожелаем ему широкого пути, достойного его литературных дарований.
(Россия и славянство. 1931. 25 апр. № 126. С. 4)
<Ответ на анкету А.
Живу в лесном углу Франции, у океана, в Ландах. Чуть Россию напоминает – песок, сосны, лесные речки. Люди простые, добрые, смологоны, – по-здешнему, «резинье». Я для них уже «свой»: восьмой год живу здесь по полугоду, отношения – лучше и желать нечего. Говорят: «построились бы да и жили с нами!» Говорю – не на что. Плечами пожимают: знают, что я книжки пишу, кой-что здесь и читали меня, знают, что и в других странах меня читают – слыхали от «табачника», он же и книжками торгует. И странно им: ведь совсем бедные люди строятся, в рассрочку. А мне странно, как это для нью-йоркской газеты спрашивали меня недавно: «когда и на каком пароходе думаете приехать в Америку отдыхать, лекции читать?..» Чудаки.
Одиночество смягчается встречами с поселившимся здесь К. Д. Бальмонтом, влюбленным в Ланды, беседами с проф. Н. К. Кульманом, отчаянным рыболовом. От работы над Достоевским бежит профессор на океан, на речку, на лесные озера. Встретишь его таким, в широкополой шляпе, – вспомнишь Майн-Рида, Купера. Всегда с добычей, подкармливает нас рыбкой.
Пишу – заканчиваю свои очерки-«праздники», для двух книг «Лето Господне благоприятно». Помаленьку работаю и над прерванным болезнью романом, и над планом другого романа, героем которого – странно и для меня! – будет… американец! Жду скорого появления немецкого и американского изданий «Истории любовной»: не выиграю ли на какой-нибудь из этих двух билетов, чтобы построить себе хибарочку, пусть даже и в рассрочку.
Август 1931 г.
Ланды
(Иллюстрированная Россия. 1931. № 35 (328). С. 12–13)
Русский писатель
Это имя я увидал впервые полвека тому назад, на стене гимназического зала, в мраморе, золотыми буквами: «Амфитеатров, Александр». Оно начинало столбцы «окончивших Московскую 6-ю гимназию с золотой медалью»: «1880 г. – Амфитеатров, Александр…» Первоклассник, я благоговейно смотрел на золотые буквы и думал – должно быть, умный этот Амфитеатров. Мелькала несбыточная мечта Попасть самому на мрамор, в позолоту, – на веки вечные. Где теперь этот мрамор и ясные золотые буквы – «на веки вечные»!..
Нам вручают аттестат зрелости. Батюшка о. Успенский желает нам успехов в Университете, на поприще наук и доброделания: «а, может, кто-нибудь из вас достигнет и высоких ступеней, прославит нашу гимназию… вот уж у нас имеется, – показывая на мраморную доску, – Амфитеатров Александр, писатель теперь… бойкое перышко!» Важный швейцар от парадного крыльца, с высоким хохлом, похожий на Александра II, знавший все, с самого начала гимназии, говаривал: «как не знать Амфитеатрова… бедовый был, первый с золотой медалью у меня кончил!» Он всегда говорил о гимназии – «у меня»: «три дирехтора у меня сменилось».
Округа наша знала и почитала о. Валентина Амфитеатрова, настоятеля Успенского собора, знаменитого проповедника, с широким образованием, знатока человеческой души. Знало его множество народа – от извозчиков до князей. Знакомый букинист, в лавочке у Румянцевского музея, первым сообщил мне, что писатель Амфитеатров – сын нашего знаменитого проповедника. Шли года, и я начинал узнавать Александра Амфитеатрова. Мне нравилась свободная его речь, живая речь, которую я слышал с детства.
В девятисотых годах ездил я по Владимирской губернии, попадал в глухие места, останавливался у народных учителей, у лесничих, акцизников, податных инспекторов, у священников, у фабрикантов. Спросишь чего-нибудь почитать, и мне предлагали Вас. Ив. Немировича-Данченко, Лескова, Мамина-Сибиряка, Мельникова-Печерского, Чехова, Александра Амфитеатрова… Тогда много говорили о его «Восьмидесятниках». У лесничего, в Вязниках, задержался я лишний день, чтобы дочитать, если не ошибаюсь, «Викторию Павловну», роман Амфитеатрова. Так мне и заявил лесничий: «на руки не дам, еще завезете, а у меня запись на нее… дочитывайте-ка здесь, кстати и душу отведем, и блинков поедим!» – было дело на масленой. Попался и «очевидец», доверенный иваново-вознесенской фирмы, видавший самого писателя в Нижнем на ярмарке: «сперва-то я стеснялся, были они в большой компании, а потом так обошлось, будто со своим человеком говорили». Тогда я узнал и о внешнем виде писателя: «Нашего соборного протодьякона видели? Так они повыше еще росточком будут, и поширьше… смотреть приятно, не обидела родительница… самый-то русский человек, располагающий».
Не довелось мне встретиться с Александром Валентиновичем и по сей день, но его портреты вполне подтверждают иванововознесенца. Это великан, русак, с лицом строгим, – седые усы, казацкие, – с обширными плечами, и
Так, в скитаньях, в разговорах с нелитераторами, с «Россией», я «столкнулся» с Амфитеатровым Александром, с детства знакомым мне. И я начал его читать внимательно. Он привлек меня простотой и свободой речи, тем «свободным дыханьем», которое – само искусство, которое исключает нарочитость, застегнутость, холодность. Привлек и богатым словом, не из книг только выбранным, не из вторых рук взятым, а больше – из прирожденного запаса, схваченным верно, брошенным четко – метко, тем русским словом, которым обходится наш народ, выношенным душой народа, длинною вереницей поколений. Он привлек меня изображением невыдуманной жизни, которую он видел, которую воспринял от крови предков. Я почувствовал в его книгах близкое мне по духу, но в иных преломлениях, чем знал и раньше, – быт российский, московский, губернский, уездный, купеческий, духовный, разночинный – его романы.
Язык Амфитеатрова – живой, с русской улицы, с ярмарки, из трактира, из гостиных рядов, из гостиных, из «подполья», из канцелярий, из консистории, из трущоб. Чисто русский, порой – сырой, – верный по месту и по звучанию в речи. Это широкое море слова у Амфитеатрова иногда неудержимо громоздится, заливает повествование, «уводит», ослабляет впечатление от рассказа, мешает стройности, – но всегда обогащает чем-то. Это – от широты натуры, от «полнокровия», от переполненного чрезмерного «склада». Амфитеатровского запаса хватило бы с избытком на десяток писателей, а он тратит его один. Нельзя навязать писателю чуждых духу его приемов и манеры: он творит своей сущностью. У Амфитеатрова своя сущность и он не откажется от нее, он имеет свое лицо, свой бег и звучанье речи. Его ни с кем не смешаешь, – и это право на бытие, свое, завоевал он у миллионов читателей полувековой работой. Таков характер его письма, его страстной писательской натуры – писателя обличителя, проповедника, ходатая, развлекателя, усмешника без злобы, исследователя, приверженного к родному, порой – вещателя, общественника – борца с последствиями правительственной кары, судьи над нравами – «Марья Лусьева», – раскрывающего язвы жизни, историка, судящего жизнь, стремящегося понять и показать читателю – отчего же такой разгром? – «Вчерашние предки», – писателя горящего и кипящего, писателя неуемного, писателя русского. Он – от подлинной нашей литературы, спаянной крепко с жизнью, упором своим избравшей «истины добра», «во имя», литературы учительной, литературы – подвижницы, искательницы правды, творительницы жизни, литературы, столь разнствующей от европейской. С точки зрения «чистого искусства» ей часто бросают упреки – учительная! Такой уж уродилась, из церкви вышла, такой останется – или утратит свое лицо. И Пушкин, чистейший наш, мера наша, великий искусник наш – порою и он учителей и остро современен; и он вещатель, и проповедник, и обличитель, и судия. И Гоголь. Не говоря уже о Достоевском, Толстом…