Том 7. Эхо
Шрифт:
— Да все я понимаю, Игнатич, но у завклубом этой совсем нет совести. Ну разве можно — на мостике, на людях и… песенки такие поет.
— Дикий ты совсем. Это по молодости у тебя дикость. — Иван Игнатьевич иногда ворчал на Русанова так, будто тот был не капитаном его, а сынишкой, что ли. — Ты на ее глаза посмотри. Большущие и лохматые — все равно что твои ромашки, только черные. Не злые глаза-то. Может, ты это от смущения злишься так?
— Идите вы, Игнатич, составляйте свой культурно-массовый отчет за рейс, и прекратим этот разговор. Как угодно и где угодно могут они веселиться, но не у меня на мостике.
Единственным приятным
Капитан был очень доволен, когда, спустившись на следующий день ужинать в кают-компанию, заметил у Ивана Игнатьевича некоторое изменение взглядов на поведение завклубом.
Помполит, криво усмехаясь и дергая себя за ус, подал ему лист норвежской морской карты.
— Откуда это? — спросил Русанов, по привычке мысленно переводя линии, цифры и краски карты в понятия о месте, глубинах, течениях и прочих вещах.
— А ты на обороте посмотри, — сказал Иван Игнатьевич и с такой силой погладил свою лысину против остатков волос на ней, будто хотел снять с головы всю кожу. На обороте Русанов увидел себя. Он был изображен верхом на «Норильске» в позе Медного всадника. Около носков его ботинок, свисавших ниже бортов «Норильска», курчавились водяные буруны. Изо рта торчал флажок. На флажке алыми буквами было написано: «Убрать!». Позади «Норильска» на длинногривой былинной лошади скакал Иван Игнатьевич. Усы его, как кривые турецкие ятаганы, торчали в стороны. Цепочка следов от копыт кончалась у ворот с надписью «Вешенская».
Русанов разглядел еще своего механика, вылезающего из кожуха дымовой трубы так, как делает это черт в «Сорочинской ярмарке», и больше смотреть не стал.
— Чья работа? — холодно спросил он и сел за стол.
— Это ее, зава, работа. Она, оказывается, еще и художник. Декоратор, что ли… — потерянно вздохнул Иван Игнатьевич и, в восемь раз сложив листок норвежской карты, засунул его в карман брюк. — Не хватает, чтобы эта штука, произведение это, попало нашим хлопцам в матросский кубрик, — помполит сокрушенно покачал головой. — Такой подрыв авторитета — дальше некуда.
Весь ужин Русанов и помполит молчали, а остальные моряки и пассажиры говорили о живописи. Разговор затеяла заведующая клубом. Изредка она поглядывала на Русанова, а к концу ужина не выдержала и спросила его:
— Капитан все молчит. Он не любит живописи, да? — Одной рукой пассажирка держалась за край стола — пароход немного покачивало, — а другой теребила пуговицу на своей кофточке.
— Нет, я люблю ее, но не такую усердную, как на ваших ресницах, — резко сказал Русанов, допил глотком компот и встал.
— Что вы! — она вскинула на него ресницы и вдруг покраснела. — Они не намазанные. Ей-богу, не намазанные. Вот видите, — она торопливо достала платок. — Вот, вот, — и потерла оба глаза по очереди.
— Ну, значит, краска хорошая. Кузбасский лак или газовая сажа. Вот так. — И Русанов вышел из кают-компании, чувствуя, что сказал глупость. Он очень злился на себя за это и, вероятно, потому мгновенно проиграл горняку первую в этот вечер шахматную партию. К началу второй партии к ним подсел Иван Игнатьевич и стал осторожно выспрашивать у горняка биографические сведения о заведующей клубом.
—
Потом горняк долго молчал, потому что Русанов успел вовремя рокироваться и теперь готовил атаку на его ферзевый фланг.
— Она была экспедиционным художником, — бубнил горняк, — и привезла неплохие этюды. Они поставили в своем клубе «Пера Гюнта» с ее декорациями.
Ходов пятнадцать противники сделали в полной тишине, только журчала вода за бортом, звякала висячая ручка у двери да покашливал Иван Игнатьевич.
— Эта девица чувствует поэзию Севера, скажу я вам, — наконец произнес горняк, рассеянно перевернул своего короля вверх тормашками и стукнул его короной по доске…
Ночью должны были подойти к берегам Скандинавии, к Лофотенским островам, и Русанов, приказав разбудить себя, когда откроется берег, пошел спать в каюту. Как-то смутно было у него на душе. Должно быть, все-таки сильно устал капитан за этот год. Хотя бы один тот шторм, который пришлось перенести в Индийском океане. Тогда они шли в Калькутту. Груз — ящики с частями от комбайнов — стало бить друг о друга. Плохо раскрепили их в порту. Команда работала в трюмах, а он каждую минуту ждал, что кого-нибудь раздавит на сильном крене. А трепка нервов в Фальмуте? Две недели бастовали лоцмана и докеры, и все эти две недели «Норильск» простоял на рейде с полными трюмами живых свиней. Портовым властям влетела в копеечку эта их стоянка. Русанов усмехнулся, вспоминая свинячий голодный визг и растерянную физиономию англичанина — торгового агента. Но сейчас-то чего нервничать? Впереди Ленинград. «Норильск» на три часа опережает график… И вот все равно что-то «не то». Тоскливо. Это все от одиночества.
Русанов включает приемник. Москву хорошо слышно. Поет Обухова. Как поет! Русанов сидит с незажженной папиросой. Он вспоминает сегодняшний разговор о живописи и беспокойную пассажирку. Как она хохотала, когда механик авторитетно сказал, что «Суриков плохой рисовальщик и часто композиционно слаб». Механик всю свою каюту обклеил иллюстрациями из «Огонька» и считает себя знатоком изобразительных искусств. Приятно, что пассажирка вступилась за Сурикова. Но Русанов еще слишком молод, чтобы только за это простить ей паршивую карикатуру на себя и все остальные ее штучки. А все-таки глупо он ответил ей, когда уходил. Дурак. От этой женщины, как от детских воспоминаний, веет чем-то свежим, хорошим. Пожалуй, она и сама напоминает ему детство. Но та, кого она напоминает, представляется всегда грустной, задумчивой, а эта чересчур шумлива и весела.
Русанова разбудили, когда открылся огонь маяка Скомвер, что на самом юго-западе скалистой гряды Лофотенских островов.
Была середина ночи. Зыбь с океана слабо покачивала судно. Четырехбалльный ветер посвистывал в вентиляторах. В косматых разрывах меж туч мерцали звезды.
Русанов проверил координаты и отпустил вахтенного штурмана отдыхать. Он любил одиночество этих ночных вахт, приглушенную музыку из радиорубки, горечь папиросы. Часы проходят быстро, измеренные сотнями медленных шагов по рубке. Вздохнет рулевой, вспомнив о чем-то, покажутся огни встречного судна, и опять только дрожь стали под ногами и пустынное море вокруг.